Герман Казак. Город за рекой

Hermann Kasack. Die Stadt hinter dem Strom

Роман. Перевод Т.Холодовой, А.Гугнина

М.: изд–во "Прогресс", 1992

 

1

Когда поезд, сбавив скорость, медленно въехал на большой мост через реку, сразу же за которым была конечная станция, Роберт подошел к окну купе и напоследок окинул взором оставшийся позади берег. Вот и добрался до места! Вздохнув, он поглядел вниз, под мост, на глубокое ложе реки, по которой проходила граница. По обоим береговым склонам, преждевременно обмелевшим в это раннее лето, тянулись широкие оголенные полосы галечника. В воздухе разливался бледный свет занимающегося утра.

Ночь Роберт провел в неопределенном состоянии полусна-полубодрствования, из-за чего дорога показалась ему нескончаемо долгой. Когда поезд плавно вкатился в небольшой крытый перрон, он проверил — в который уже раз за время пути! — на месте ли письмо из Префектуры, по приглашению которой он ехал сюда, в этот город. Он сунул письмо для удобства во внутренний карман пиджака, где держал бумажник, подхватил чемодан и вышел из вагона. Миновал вместе с народом, сошедшим с поезда, туннель и оказался вскоре у таможенного барьера, где чиновник, приземистый мужчина, с угрюмым безразличием проверял документы. Так же равнодушно он глянул мельком на содержимое чемодана, состоявшее из самых необходимых вещей, какие берут с собой, когда едут на короткий срок. Но затем на лице его мелькнуло изумление: Роберт показал бумагу из Префектуры.

— Проходите! — воскликнул таможенник, делая широкое движение рукой.

Роберт был человек чужой здесь, и потому никто его не встречал. Поскольку вокзал, как ему сказали, находился на порядочном расстоянии от города, то он очень обрадовался, когда, выйдя на привокзальную площадь, увидел трамвай, на который не рассчитывал в столь ранний час. На вопрос, доедет ли он этим трамваем до города — ему надо в Префектуру, уточнил он, — кондуктор утвердительно кивнул. Вагон, сколько позволял разглядеть неверный голубоватый полусвет, заполнен был простенько одетыми людьми. Головы женщин покрывали платки, завязанные под подбородком. На коленях у них, как, впрочем, и у мужчин, стояли дорожные плетеные корзинки со снедью, прикрытые сверху холстинами. Роберт прокомпостировал билет и прошел в середину вагона, где оставалось еще одно свободное место.

Только он сел, как трамвай, звякнув звонком, тронулся. Скоро они обогнали кучками шедших вдоль дороги людей, которые прибыли тем же поездом и теперь направлялись в сторону города. Поскольку все окна были закрашены синеватой краской, отчетливо рассмотреть что-либо снаружи не представлялось возможным. Там, где они проезжали, была, похоже, открытая голая местность с разбросанными редкими строениями.

Монотонное гудение электрического мотора действовало усыпляюще на людей, проведших утомительную ночь в дороге. Головы у всех свешивались на грудь, тела мерно раскачивались из стороны в сторону и внезапно вздрагивали на остановках. Скоро и Роберт почувствовал, как его обнимает дремота. Но когда почти все пассажиры сошли, каждый где нужно, и уже последние стали покидать вагон, он встревожился. Тщетно пытался он разглядеть хоть что-нибудь за окном: там все тонуло в призрачной туманной синеве. Ни намека на улицы или кварталы домов — вообще никаких признаков, которые бы указывали на то, что он подъезжает к городу. Роберт оглянулся назад, за помощью к кондуктору, но того не оказалось на месте. Он не знал, что кондуктор и водитель — одно и то же лицо, и почувствовал вдруг себя во власти слепой механики безостановочного движения, которому, казалось, не будет конца. И хотя прошло, может быть, всего несколько минут, пока трамвай не остановился снова, он потерял ощущение времени. Только когда послышались шаги сходящего с передней площадки водителя, он очнулся и, поднявшись с места, вышел из вагона.

Тут, верно, была конечная остановка трамвая, хотя рельсы тянулись еще куда-то дальше. Увидев, что он находится в предместье большого города, Роберт первым делом подумал, где бы ему приютиться на время или хотя бы пристроить багаж. Он хотел обратиться за справкой к водителю, но тот странным образом исчез куда-то, точно сквозь землю провалился. Сероватая дымка еще окутывала дома, ограды, скверы и улицы. Город, как видно, еще спал, и Роберт в нерешительности замедлил шаги, когда через некоторое время неожиданно вышел на продолговатую площадь, от которой расходились в разные стороны улицы. Посреди площади стоял фонтан — скульптура с вставленным в нее сосудом, из суженного горла которого струя текла в каменную чашу бассейна. "Вода пригодна для питья", — гласила надпись на узкой деревянной дощечке.

Роберт прислонился к стенке бассейна и достал письмо из городской Префектуры, которая предлагала ему какое-то значительное место в системе магистрата. Он еще раз пробежал глазами эти несколько строк и почувствовал, несмотря на предупредительный в целом тон, некоторую категоричность обращения, чуть ли не приказание. О характере работы не говорилось ни слова. Впрочем, все это он выяснит теперь на месте, в Префектуре, уже в ближайшие часы.

Оглядевшись вокруг, он обнаружил странную особенность: у домов, рядами расходившихся от площади, были одни только фасады, так что сквозь зияющие проемы окон виднелись кусочки неба. Пораженный этим открытием, Роберт прошелся по площади туда и сюда, всматриваясь в дома, и убедился, что почти везде за голыми внешними стенами было пустое пространство. Жуткое впечатление, произведенное на него этой картиной, впрочем, скоро рассеялось; теперь уже те немногие из строений, что еще уцелели, казались чужеродными частями в общей панораме городских развалин.

Тут к фонтану подбежала стайка молодых женщин и девушек. Они стали набирать воду в кувшины, которые поочередно ставили на железную решетку под стекавшую струю. При этом взгляды их были устремлены куда-то в невидимую даль, лежащую, казалось, по ту сторону города, и лица румянились в розовых лучах разгорающейся утренней зари. Одеты они были в яркие однотонные платья разных фасонов. Роберту показалось, что он как будто встречал уже однажды какую-то из этих девушек, однако не мог припомнить, где и когда. Поэтому он вовсе не удивился, увидев, что одна из них, после того как наполнила свои кувшины, направилась прямо к нему. Ее, как видно, заинтересовал чемодан, который Роберт поставил пока на землю возле себя, ибо она, подойдя, показала на него глазами и махнула рукой в сторону одного дома рядом с площадью. Видя, что он мнется, она нетерпеливо хлопнула два-три раза в ладоши, затем подхватила свои кувшины и снова мотнула головой в сторону дома, как бы поторапливая Роберта идти за ней.

В ее быстрых резковатых движениях было что-то отдаленно знакомое, в памяти его неожиданно всплыл образ молодой женщины, которая роковым образом вошла когда-то в жизнь Роберта. Девушка между тем уже направилась к дому, и он только растерянно оглянулся на женщин, еще хлопотавших у фонтана: те слегка кивали ему головами. Тогда он взял чемодан и поспешил за девушкой. И в походке ее тоже было что-то знакомое: она шла несколько размашистым крупным шагом, хотя ноша вовсе не отягощала ее.

Подойдя к глухому фасаду дома, она вошла не в дверь, а в небольшой, аккуратно пробитый рядом с нею проем; Роберт сначала не заметил его. За этим входом сейчас же начиналась каменная лестница, которая спускалась вниз и выводила в подземный коридор.

По обе стороны шли низкие подвальные помещения, едва освещенные светом, скупо лившимся сверху через шахту. Поскольку двери были отворены настежь, а где и вовсе отсутствовали, Роберт мог, проходя по коридору, мельком заглянуть вовнутрь помещений, в них, как ему показалось, ютилось множество людей. Но вот проводница его остановилась возле ниши в стене, где были сложены чемоданы, коробки, узлы. Она велела ему оставить тут свой багаж, затем показала на дверь напротив, а сама пошла дальше по коридору. С минуту он смотрел ей вслед, потом крикнул:

— А где я тебя еще увижу?

Она остановилась, поставила на пол один из своих кувшинов, полуобернувшись к нему, приложила палец к губам и еще раз со значением повторила этот жест. Свет, однако, был настолько тускл, что он не мог с уверенностью сказать, Анну ли он видит перед собой — или чужой, лишь похожий на нее образ. Он остался один.

Помещение, в которое он вошел, напоминало своим видом монастырскую трапезную. Стены были выкрашены белой краской, и со сводчатого потолка свисали на железных цепях старинные лампы, которые лили искусственный желтоватый свет. За длинными столами сидели кучками пожилые мужчины и женщины. Перед ними стояли простые металлические миски, из которых они жестяными ложками черпали какое-то дымящееся варево и поспешно отправляли в рот. Горячий пар, густо валивший от мисок, заливал весь воздух и скрадывал очертания предметов; только слышались частые беспорядочные звуки, производимые ложками, которыми едоки стучали о края посудин или скребли по дну. Содержимое мисок, похоже, не убавлялось, едоки же все еще как будто оставались голодны, ибо продолжали с прежней жадностью насыщать себя. Во всяком случае, слышно было, как они учащенно и жадно жевали.

Публика, собравшаяся тут, состояла, судя по одежде, из представителей разных слоев общества, хотя многие облачились, может быть, в лучшие из своих нарядов. Своим безжизненным видом они напоминали картинки, вырезанные из рекламного каталога мод какого-нибудь салона готового платья, только в натуральную величину. На многих были дорогие украшения из золота или серебра; тускло поблескивали нашейные цепочки, броши или булавки на галстуках, кольца и браслеты, вспыхивали огоньки драгоценных камней — натуральных или, может быть, поддельных — в ушах, на шеях, на пальцах. Некоторые оставались в верхней одежде и в шляпах, точно собирались в любую минуту встать и уйти. В то время как Роберт протискивался между столами, высматривая свободное место — ведь его привели сюда, как он полагал, для того, чтобы он перекусил, — кто-то вдруг окликнул его по имени и схватил сзади за рукав.

— Роберт! И ты здесь?

Он обернулся и увидел перед собой своего отца. Роберт побледнел и в первую минуту даже не нашелся что сказать. Но старик, не дожидаясь, сам принялся говорить, да еще так поспешно и увлеченно, точно до того год целый молчал.

— Как это замечательно, — бойко сыпал старик, — что я тебя встретил. Но какой ты бледный, Роберт, все так же много куришь? А я уже обвыкся здесь. Ну как там дома? Жена, дети — здоровы? Надеюсь, ты доволен, сын мой, я имею в виду — внутренне удовлетворен? Я ведь всегда для тебя делал, что мог, ты знаешь. Жаль, что ты не захотел стать юристом, а то бы к тебе, как к адвокату, давно бы уже могла перейти моя клиентура, хорошее дело. Но тебя тянуло к древностям. Вот мне и пришлось тогда взять Фельбера, знаю, ты его невысоко ценишь, но, согласись, у Фельбера есть свои достоинства. Словом, мы бы вполне ужились, а? Работе не видно конца, покоя нет. Но ты, может, позавтракаешь вместе со мной? Иди, мы потеснимся, здесь всем хватит места.

Роберт снова и снова тер глаза под очками большим и указательным пальцами. Он не мог не признать, что голос, который он слышал, был голос его отца; а вот в лице все еще не так отчетливо улавливал сходство с прежними образами, запечатлевшимися в его памяти. Он подался вперед и резко встряхнул головой, чтобы отделаться от наваждения, ибо ничем иным и не представлялся ему этот немыслимый случай. И снова стали отчетливо слышны стуканье и звяканье ложек ненасытных едоков. Роберт оперся обеими руками о деревянную столешницу и впился глазами в призрака, выдававшего себя за его отца. Разве и раньше не случалось ему слышать подобные речи? Разве и раньше не являлась ему временами тень отца? И что же, теперь он снова сидит перед ним живой?

— Поешь, — сказал отец, — горячее — это хорошо.

— Но я думал, — прошептал Роберт, — что ты умер.

— Тс-с, — произнес старик, и слабая усмешка тронула его губы, искривленные судорогой, — такое неприятно слышать.

— И все же странно... — начал было Роберт.

— Что — странно? — насторожился отец.

— Что я встретил тебя здесь, — сказал Роберт. — Правда, меня самого не было тогда дома, когда... — он запнулся на мгновение, подыскивая подходящее выражение, — когда это случилось.

— Вот именно, тебя не было тогда дома, — спокойно отвечал старик, — и потому ты не можешь этого знать.

— Но мать писала мне, будто ты совершенно неожиданно... — Роберт в волнении оборвал фразу.

— Ты ведь знаешь мать, — высокомерно усмехнулся старик. — Ей вечно все представлялось в самом мрачном виде. Когда со мной сделался тогда апоплексический удар, — ты, наверное, уже заметил, что у меня рот чуть перекошен, — то она решила, что мне — конец. Но я, чтобы избежать шума и огласки, взял и тихонько перебрался сюда на отдых. И оно, как видишь, не пошло во вред.

— Но почему ты не писал? — удивился Роберт. — Почему ни разу не дал знать о себе?

— Пусть ходят разные слухи и легенды, жизнь состоит из заблуждений. Ты поймешь меня.

Старик снова принялся за завтрак. Роберт смотрел на скопище жующих людей и никак не мог поверить, что все это происходит с ним наяву. Разве тогда на самом деле не представлялось так, что отец умер? Он хорошо помнит, что, когда заезжал ненадолго домой несколько месяцев назад, мать носила черное платье. Правда, ничего необычного в этом для пожилых дам нет. Об отце тогда говорили мало и не без смущения, как об отсутствующем. Хотя кабинет его стоял нетронутым, словно бы он еще мог возвратиться. На двери, ведущий в служебные помещения, где адвокатской практикой теперь занимался Фельбер, еще оставалась прежняя табличка, на которой значилось имя отца. Перебирая в памяти эти и другие подробности, Роберт вспомнил, что ведь мать ни разу не водила его на кладбище.

— Так значит, ты не умер? — сказал Роберт, возвращаясь к действительности.

— Ну посмотри на меня хорошенько, Фома неверующий! — воскликнул отец, откладывая ложку; он лукаво сверкнул глазами на сына. — Разве я не выгляжу теперь лучше — и, в общем, даже моложе?

Тут Роберт, как бы решив отбросить последние сомнения, порывисто склонился к отцу и обеими руками крепко сжал его плечи.

— В самом деле, ты!

— Прожив в браке тридцать с лишним лет, приятно сыграть шутку с близкими, чтобы наконец снова побыть наедине с самим собой. — И старик засмеялся своим довольным смехом, так хорошо знакомым Роберту по прежним временам.

— Вот теперь я узнаю тебя, — с улыбкой заметил он.

На секунду огонь в лампах дрогнул, замигал, потом опять разгорелся ровно.

— И я не жалею, — продолжал старик, чмокнув языком, — что перебрался тогда сюда. Жить как бы инкогнито — в этом есть какая-то прелесть. Ну а поскольку я не могу без работы, то готовлю теперь помаленьку акт для бракоразводного процесса: Мертенс против Мертенс. Дело требует осмотрительности. Я рад твоему приезду, ведь мы должны наконец поговорить об этом спокойно и начистоту. Не здесь, разумеется, а где-нибудь в другой обстановке, более подходящей для столь щекотливого предмета. — Он обвел слегка пренебрежительным взглядом столы с жующими мужчинами и женщинами.

Роберт обратил внимание, что отец, когда ел свой суп, ксе так же шумно прихлебывал из ложки, как и прежде. Соседи по столу так увлечены были едой, что не замечали ничего рядом с собой, весь их интерес как будто только и состоял в поглощении пищи.

— Разве дело все еще не закончено? — осведомился Роберт. — Я думал, что суд уже тогда вынес решение о разводе.

— Возможно, — сказал отец. — Но во второй инстанции оно рассматривается здесь. И это послужило еще одним основанием для моего переезда сюда. Ты тогда тоже был втянут в это дело, и я постарался вывести из процесса тебя и твои показания как свидетеля. Ты ведь бывал в доме Мертенсов, не так ли? А из некоторых признаний фрау Мертенс, сделанных ею в одной из наших частных бесед, я заключил, что есть вещи, которые не следовало бы предавать огласке. У меня сейчас нет с собой моих бумаг, но мы с тобой еще поговорим об этом как-нибудь при случае, с глазу на глаз.

— Вполне возможно, что я видел сегодня Анну, — задумчиво сказал Роберт.

— Здесь? — воскликнул адвокат. — Фрау Мертенс здесь, в городе? Это могло бы мне значительно облегчить ведение дела.

— У меня нет полной уверенности, — сказал Роберт, — у меня только впечатление такое, что это могла быть Анна — та женщина, что привела меня сюда.

— Это надо непременно выяснить, Роберт. Ты, может быть, получил приглашение от противной стороны и поэтому прибыл сюда?

— Что за мысль, — возразил Роберт, которого уже начинал раздражать этот разговор. — Я получил вот эту бумагу из Префектуры! — Он достал из внутреннего кармана письмо и протянул отцу. Тот внимательно прочел.

— Серьезный документ, — одобрительно сказал старик, — приглашение от самой Префектуры, каким немногих удостаивают. Отсюда следует, — пояснил он, с уважением глядя на сына и возвращая бумагу, — что тебе гарантирован здесь длительный срок. Именно то, о чем хлопочет наш брат. Ты будешь избавлен от всяческих неприятностей и тревог, поскольку тебе не придется всякий раз выискивать обоснование для твоего пребывания. В этом плане ты можешь быть совершенно спокоен.

Роберта же успокаивало скорее то, что письмо это, как он понял, вряд ли имело какое-нибудь отношение к процессу Анны и привлечению его в качестве свидетеля; ведь Префектура чисто административное учреждение и только косвенно могла влиять на судопроизводство, которое действовало само по себе. Отец, кажется, расценивал эту бумагу как своего рода дипломатический паспорт, который давал Роберту допуск к значительным должностным местам. В любом случае, думал он, скоро разъяснится, с какой целью он сюда вызван. Он не понимал только, почему отец его обретается в этих душных подвалах, в столь странном сообществе.

— Что это за люди? — спросил он. — Та небольшая часть города, которую я уже видел, напоминает развалины, как после землетрясения или каких-нибудь военных действий. Что с этим городом?

— Ты давно здесь? — осведомился отец.

— Только что приехал и думал, где бы приютиться.

— Ну, если ты только приехал, — сказал отец с видом некоторого превосходства, чуть выпятив вперед нижнюю губу, — то, конечно, еще не можешь знать, что жизнь протекает здесь, так сказать, под землей. Это дело привычки.

Тут разговор их прервался, так как неожиданно раздался пронзительный звук сирены. Едоки все разом повскакали из-за столов и устремились к выходу; в дверях образовалась давка. Толпа захлестнула старика, и Роберт, прежде чем успел договориться с ним о встрече, потерял его из виду. Скоро он и сам был подхвачен человеческим потоком, который, как вязкое тесто, тянулся по коридору.

Только когда народ начал растекаться по другим, ответвлявшимся в разные стороны коридорам, он смог наконец отделиться от людской массы. Кругом были указатели с буквенными и цифровыми обозначениями, которые ничего ему не говорили; он в нерешительности замедлил шаги, раздумывая, в каком направлении пойти, и после некоторых колебаний двинулся наугад, надеясь, что как-нибудь да выберется из этого лабиринта наружу. Мимо торопливо проходили люди, но всякий, к кому он обращался с расспросами, только тряс головой и бежал дальше, точно был озабочен наиважнейшими делами.

 

2

После недолгих блужданий он неожиданно оказался на территории двора, окруженного невысокими строениями. Внешне они мало чем отличались от домов на площади с фонтаном, только от них веяло устоявшимся жилым духом, как от обитаемых помещений. Во фронтоны многих зданий были несимметрично вделаны квадры и обломки колонн, по всей видимости, отдельные части, ранее принадлежавшие каким-то более древним сооружениям. Двор покрывали истертые каменные плиты, только местами еще проглядывал геометрический узор инкрустированного мозаичного орнамента. В щелях между плитами разросся мох, из трещин там и сям торчали пучки выжженной солнцем травы. Кое-где плиты были выломаны, вероятно, уже в более позднее время, и на их месте устроены узкие цветочные газоны. Несколько широких, сильно избитых ступеней вели вверх, к полукруглой арке, которая, возможно, когда-то была частью внутренних ворот старинного дворца.

В обширное помещение этого бывшего дворца встроены были в разных направлениях ряды домов, расположение которых соответствовало внутренней планировке залов и мощным сводам прежнего сооружения. Высокие оконные пролеты заделаны были кирпичной кладкой, так что теперь от них оставались лишь небольшие люки; крошечные балконы висели в воздухе, точно открытые клетки для птиц. Полы и лестницы были из дорогого камня и странно контрастировали с убогостью более поздних построек. Яркий свет делал еще более ослепительными освещенные поверхности и более густыми тени. Первоначально древний дворец, должно быть, был сооружен в форме прямоугольника по типу укрепленного замка. По крайним строениям, возведенным на месте внешних стен, можно было составить представление о размерах сооружения в целом. Три стороны его обращены были к городской территории, северный же фасад выходил на пустырь, круто спускавшийся к галечному руслу большой реки, той самой реки, которую Роберт переезжал по железнодорожному мосту. Там, где ее излучина ближе всего подходила к городу, и стоял дворец — или комплекс строений, располагавшийся ныне на его месте, — Префектура города.

В нижних этажах всех этих строений, которые сообщались одно с другим, в отгороженных помещениях, похожих на соты, сидели за мраморными столами мужчины и женщины. Одни перебирали бумаги, ставили на них какие-то отметки или штемпелевали, другие оформляли документы, листали пухлые подшивки, которые доставали из стальных шкафов. Груды папок переносились с места на место, из одной папки что-то изымалось, в другую добавлялось. Вся эта работа проделывалась без особого усердия и интереса, по давно отлаженной схеме. Когда мужчины и женщины поднимали глаза от бумаг, то взгляд их отражал пустую серьезность. Важная отрешенность их гладких лиц оттенялась зелеными головными уборами, напоминавшими тюрбаны. На всех служащих были совершенно одинаковые форменные куртки в серую и желтую полоску, единственное, что их отличало, — это нашитые на правом рукаве эмблемы, соответствующие значению и рангу занимаемой должности. Из помещения в помещение сновали многочисленные посыльные с поспешной деловитостью, которая придавала их бессловесной деятельности какую-то суетливость.

Пройдя через несколько комнат, Роберт подошел наконец к одному посыльному и протянул ему письмо из Префектуры. Тот взглянул на номерной знак в верхнем углу бумаги и, скрестив руки на груди, пригласил Роберта следовать за ним. Он привел его через пустынный обширный двор в довольно большое здание, в вестибюле которого попросил подождать. Через некоторое время Роберт был препровожден, уже другим посыльным, в приемное помещение Высшего Комиссариата по делам управления городом. Пол, а также столы и кресла здесь были из цветного инкрустированного мрамора. Холодная торжественность апартамента, в котором Роберта оставили одного, не дав никаких разъяснений, соответствующим образом подействовала на его внутреннее состояние. Чувство напряженного ожидания предстоящей встречи с Префектом или с кем-то из его людей, от которых зависела будущая судьба Роберта, возрастало с каждой минутой. Он уже начал нетерпеливо барабанить пальцами по столу. Ничего не происходило. Время как будто остановилось. Оно возобновило свой ход лишь в тот момент, когда Роберта наконец пригласили войти через узкую боковую дверь в рабочий кабинет Комиссара.

Высокий чиновник встретил Роберта сразу же при входе, почти у самых дверей. На нем была точно такая же форменная куртка в полоску, как и на всех других служащих, включая посыльных, так что Роберт, который еще не разбирался в нашитых на рукавах знаках различия, вряд ли мог в иной ситуации опознать в нем высокопоставленное лицо. Разница была только в том, что свой зеленый тюрбан чиновник держал в руке, благодаря чему оставался обнаженным его голый череп. Он, казалось, был тщательно выбрит и напоминал голову какого-нибудь азиатского вельможи. Чиновник почтительно приветствовал Роберта и предложил ему мраморное кресло с мягким сиденьем (которое вызвало приятное ощущение у Роберта, как только он опустился на него), сам же прошел к большому письменному столу и сел за него, устремив на гостя взгляд из-за возвышавшихся приборов и горы папок. Роберту бросилась в глаза установка с микрофоном и громкоговорителем.

— Господин Префект, — заговорил Высокий Комиссар звучным монотонным голосом, в котором чувствовалась утомленность, — господин Префект просил меня принять вас, мой уважаемый господин, вместо себя. Мы благодарим вас за то, что вы последовали нашему приглашению. Две причины побудили нас обратиться к вам. Одна — это открывшееся вакантное место. С другой стороны, у нас создалось впечатление, что вы, господин доктор Линдхоф, в вашей прежней жизни не имели возможности в полную меру реализовать себя в соответствии с вашими способностями. Или я ошибаюсь?

— Почти что так, — сказал Роберт. — Пять лет я работал научным сотрудником в Институте исследований клинописных языков. С тех пор как его вынуждены были закрыть в связи с общим бездействием очагов культуры, я мог писать что-то только для себя — без надежды на публикацию. О трудностях житейского характера и говорить нечего.

Комиссар кивнул.

— Ваши научные интересы, естественно, известны, — сказал он. — Область исследования, которой можно было бы заняться у нас, лежит, правда, не в частном прошлом, как ваши, к примеру, аккадские штудии гильгамешского эпоса, а во всеобщей, я бы сказал, в еще определенной эпохе прошлого. Речь идет о той сфере, где жизнь находится в преддверии прошлого. Вы, господин доктор Линдхоф, если очертить вашу задачу, могли бы запечатлеть какие-то процессы и явления, прежде чем они уйдут в небытие.

Роберт внимательно слушал, слегка наклонив голову вперед.

— То есть это была бы, как я понимаю, своего рода должность хранителя.

— Нет ничего важнее поддержания памяти в людях, — продолжал Комиссар размеренным сухим тоном, как будто читал лекцию. — Жизнь отдельного человека коротка и нередко предоставляет слишком малое пространство для развертывания судьбы. Люди оставляют после себя много непережитого — того, что не нашло выражения. Их существование поэтому несовершенно. — Он подавил приступ кашля. — Что исчерпывается мгновением, — продолжал — умирает вместе с ним. То, что мы называем искусством, есть не что иное, как живая традиция духа. Храмы и статуи, живописные полотна и песни — это непреходящее, то что переживает людей и народы, но вернее всего служит духу письменное слово. Не будь написаны эпос о Гильгамеше, Упанишады, Песни Гомера, "Дао дэ цзин" или "Божественная комедия" — ограничимся хотя бы этими из древних сборников, — мир людей сегодня ничем не отличался бы от мира муравьев.

Высокий Комиссар прервал свою речь и пристально посмотрел на Роберта. Тот следовал скорее общему течению мыслей, не фиксируя внимание на частностях. Трезвый тон речи, словно дело шло о самых естественных вещах, возбуждал его. Незаметно взгляд его оторвался от Комиссара и начал блуждать по окрестности, открывавшейся за его спиной, в широком проеме двери, что вела на террасу. Низкая каменная балюстрада, замыкавшая ее, позволяла беспрепятственно обозревать тонувшее в бесконечной синеющей дали пространство, вплоть до самого горизонта, где высились в серебристом мареве гребни гор. Там вспыхивали временами огненные точки; возможно, это блистали оконные стекла в каком-то здании от лучей солнца, ударявших в них. Голова и плечи Комиссара приходились как раз на середину дверного проема, и он казался сидящей фигурой святого на переднем плане какого-нибудь живописного полотна. Если бы он отбрасывал тень, то она должна была бы охватить всю землю и небо.

— У меня такое чувство, — сказал Роберт, — как будто высказаны были мысли, родственные моим. Хотя они близки мне, я, кажется, ни за что бы не смог так свободно облечь их в слова.

— Я могу это расценивать как выражение готовности заняться той работой, какую мы вам предлагаем? — спросил Комиссар.

Роберт смущенно признался, что он все же не совсем ясно представляет себе характер своих будущих занятий. На это Комиссар заявил, что городские власти хотели бы иметь в его лице архивариуса и хрониста.

— Задача состоит в том, — объяснил чиновник, — чтобы проследить не только обычаи и характерные особенности нашего города, но и судьбу его жителей и в слове запечатлеть то, что могло бы быть полезным для всеобщего опыта.

Далее чиновник сказал, что должность эта независимая, доктор Линдхоф, мол, волен сам решать, что ценно для исследования и заслуживает сохранения. Он лишь может рекомендовать ему ознакомиться с коммунальными архивами последнего столетия. Служебные помещения находятся в здании Старых Ворот.

Роберт выразил удивление, что это место не предложили кому-нибудь из местных жителей, кто давно живет здесь и знает свой край, но Высокий Комиссар заметил в ответ, что сторонний человек в состоянии смотреть на вещи непредубежденным взглядом и более объективно. К тому же, пояснил он, нежелательно допускать разные группы местного населения к городскому Архиву, где наряду с важными документами прежних времен хранятся в том числе и секретные бумаги из наследия того или иного из их сограждан. Ознакомление с этими досье, разумеется, помогло бы Роберту сделать важные наблюдения. Главное — это проследить, насколько дух порядка, даже — как считают высшие служащие Префектуры — дух бытия, выражается в положении вещей в городе.

— Бытия?! — удивленно воскликнул Роберт. Он подумал при этом о странных подвалах, о кварталах, лежащих в руинах, вспомнил слова отца, говорившего, что жизнь здесь протекает под землей. Но он счел, что сейчас не время поднимать все эти чрезвычайно любопытные вопросы. Работа, которую ему предлагают тут, позволит ближе узнать город и особенности устройства его жизни, показавшиеся на первый взгляд столь необычными.

Комиссар заметил, что во всем установившемся скрыто присутствует как бывшее, так и предбудущее. В заключение он рассказал о стараниях Префектуры сделать жизнь вверенных ей граждан свободной от всего случайного, чтобы единичные жизненные пути привести в соответствие со всеобщими линиями судьбы.

Мысленно Роберт уже видел себя в окружении древних фолиантов, погруженным в размышления над прожитыми судьбами.

А его собственная судьба?

Мелодия прерывистого трезвучия, повторившегося несколько раз с короткими интервалами, вернула его к действительности. Этот звуковой сигнал прозвучал из громкоговорителя. Роберт вопросительно посмотрел на Комиссара.

— Господин Префект дает знать о своем желании лично сказать вам несколько слов.

Роберт поднялся с кресла, полагая, что Префект войдет сейчас в комнату. Комиссар пояснил, что Префект остается невидимым и общается с населением города исключительно через микрофон. Его резиденция находится в предгорье, в дальнем здании; отсюда видно иногда, как на фронтонных окнах его играют отблески света. Это необычный знак внимания, когда Префект лично приветствует приезжего.

Когда отзвучал мелодический сигнал, Комиссар придвинул микрофон на столе ближе к Роберту, чтобы он мог использовать его для ответов на возможные вопросы.

Но вот раздался голос Префекта. Звуки медленно роняемых слов наполнили помещение. Комиссар тоже поднялся из-за своего стола. Голос, хотя и густой, лился, подобно холодному свету. Фразы, как рентгеновские лучи, пронизывали тело.

— Приходящий сюда, — звучало из громкоговорителя, — хорошо сделает, если отбросит свое знание, как балласт. Логика и разум, которыми так гордится европейский человек, замутняют картину природы. Ибо — что есть природа?

От этого вопроса, так неожиданно и прямо поставленного, Роберт оторопел. То, что говорящий оставался невидимым, не давало возможности составить живое впечатление о нем и отодвигало его в некую таинственную внеземную сферу. Роберт посмотрел на Комиссара, словно ища поддержки, но ничего не мог прочесть в его лице, казавшемся непроницаемым. Голос в громкоговорителе все еще молчал.

— Природа, — пробормотал Роберт поспешно, пока еще длилась пауза, — есть движение элементов.

— А элементы? — продолжал допрашивать невидимый говорящий.

— Это космос. Природа, — торопливо прибавил он, осененный внезапной мыслью, — это разговор богов.

— Простейший ответ на этот вопрос, — услышал он голос, — был бы такой: природа есть дух.

Роберт почувствовал себя поставленным в положение испытуемого на экзамене, от которого зависит, сочтут ли его пригодным для должности. Вместе с тем он ощущал, насколько сильно уже им владело желание проникнуть в тайны этого города. Подняв глаза, он снова увидел в проеме открытой двери вспыхивающие вдалеке окна, за которыми Префект, точно в горном утесе из света, ждал ответа. Тем не менее Роберт продолжал молчать. Его бросало в дрожь. Снова послышался размеренный низкий голос:

— Кто полагается на видимый мир, тот принимает преходящее за действительность. Дух незрим. Если уже в крошечном семени изначально заложены строение и свойства будущего растения, если в нем невидимо присутствуют уже и цвет и плод, не угадываемые ни одним, хотя бы и величайшим человеческим умом, — что это означает?

— Это означает, — тотчас сказал Роберт, — что жизнь подчиняется некоему высшему закону в сравнении с законом просто причины и следствия.

— Это означает — и это был бы простейший ответ, — что дух есть природа.

Роберт почувствовал себя одураченным.

— Но закон, — воскликнул он, — первейший закон, которому подчинен каждый человек, как сегодня, так и сто и тысячу лет назад, и перед которыми все живущее равно — во все времена!

— Я рад приветствовать Вас здесь, у нас, доктор Линдхоф, — послышался голос Префекта.

Снова в громкоговорителе зазвучала прерывистая мелодия. Она уже смолкла, а Роберт все еще смотрел как завороженный на аппарат, словно ожидая, что в нем снова оживет голос.

— Аудиенция окончена, — сказал Комиссар. — Сядем!

— А у меня еще столько было на душе, — с чувством заметил Роберт.

— К самому Префекту непосредственно не обращаются с вопросами, — возразил Комиссар. — Он сделал вам двойное напутствие. Я поздравляю вас с назначением.

— Тем более, — признался Роберт, — я сомневаюсь, что справлюсь с задачей.

— Скажу вам одно, господин доктор. Вы пока что не разделили нашу судьбу, вас принимают только как гостя в наше сообщество. С незапамятных времен хроника наша ведется гостем. Почему — вы поймете позже, когда хорошо ознакомитесь с Архивом. Если вам на первых порах, пока вы осмотритесь в городе, понадобится сопровождающий, то всегда, я думаю, найдется такой, кто бы мог взять на себя эту миссию.

— Я уже встретил здесь своего отца, — сказал Роберт, — и... — он осекся. В высоких инстанциях, должно быть, и так все знают.

— Нет ничего, что бы могло вам внушать опасения, — учтиво сказал Комиссар. С этими словами он встал и слегка поклонился.

Роберта отпустили. Ему показалось, что чиновник утомлен, отчего улыбка его казалась восковой. В соседнем помещении Роберта принял секретарь Высокого Комиссара. У него было полное лицо, голубые глаза весело сверкали за толстыми стеклами очков.

— Дело за некоторыми формальностями, — сказал он и положил письмо из Префектуры, протянутое Робертом, на стол перед собой. Он выписал ему удостоверение, которое давало право входа в любое место — в казармы, в частные дома, в районы катакомб.

— Подземные области, — пояснил секретарь, потирая рукой свои розовые щеки, — простираются в северо-восточном направлении далеко за пределы видимых очертаний нашего города, очень далеко.

Он дал понять как бы вскользь, что они теряются в беспредельности. Но поскольку условия этой местности по мере удаления от центра города становятся все более суровыми, то желанию углубляться в нее весьма скоро наступает естественный предел.

— Вы подпишитесь своим именем, господин доктор? Вообще мы не выдаем специальных удостоверений, но в вашем случае это представляется уместным. Чтобы у вас не возникало трудностей.

Роберт достал авторучку и расписался. Чиновник поставил на документ печать и выдал ему чеки — один на квартиру, один на еду и еще один на покупки, — которые давали Роберту право покрывать все его личные расходы за счет города.

— Жалованье, — разъяснил он вкратце, — выплачивается продуктами питания и платежными чеками в зависимости от ранга и значения занимаемой должности. Согласно значению вашей должности, вам как городскому архивариусу полагается четвертая из восемнадцати ступеней оплаты труда. Поскольку деньги вам здесь нигде не понадобятся, в том числе и для приглашения родственников, друзей или подруг, — секретарь весело сверкнул глазами на Роберта из-под стекол очков, — то какая-то часть ваших доходов может, если вы пожелаете, переводиться вашей оставшейся на родине семье в виде принятых там платежных средств.

Роберт кивнул. Затем секретарь назвал ему секретный номер своего телефона, право пользоваться которым имели только высшие служащие, описал местоположение Старых Ворот, где находились служебные помещения, и дорогу к удобной ему гостинице. Пожелав Роберту успешной деятельности, розовощекий секретарь простился с ним, пояснив, что теперь он должен снова обратиться к своим служебным обязанностям. Роберт, несколько удивленный столь деловитой озабоченностью секретаря, вежливо поблагодарил его за прием, взял удостоверение, прочие бумаги и покинул Префектуру.

 

3

В квартале города, где, по описанию секретаря, должна была находиться гостиница, царила какая-то торжественная тишина, резко контрастировавшая с тем оживленным движением, которое Роберт наблюдал в подземных коридорах и подвалах. Поначалу теплый воздух улиц после прохладных помещений Префектуры приятно действовал на него; скоро, однако, солнце поднялось довольно высоко и все сильнее стало припекать. Он снял пиджак и перекинул его через плечо. Потом взглянул на свои часы: они показывали без пяти минут одиннадцать.

Кривые улочки и переулки ответвлялись от широкой улицы, которая в виде полукружия огибала пятиугольную площадь. Взгляд уже привычно скользил по домам-развалинам, голые обшарпанные стены которых поднимались не выше двух-трех этажей; было такое впечатление, будто верхние этажи у них снесло вместе с крышами ураганным ветром. Только четырехугольные каменные остовы дымовых труб торчали вверх, подобно маленьким башням. На фасадных стенах сплошь и рядом зияли трещины, штукатурка во многих местах отвалилась большими кусками; в продуваемых ветром помещениях там и тут торчали из дверных рам клочья войлока; расколотые трубы, заржавевшие стальные балки глядели наружу, как обнаженные части скелета. Во избежание обвала кое-где установлены были опорные балки и металлические скобы. Многие здания внутри были опустошены пожаром, уцелели только каменные лестничные клетки и перекрытия. Тут Роберт догадался о целесообразности мраморных столов и кресел в Префектуре, которые сначала отчасти удивили его. По мостовой громыхали двухколесные тележки. Мужчины, переходя от дома к дому, собирали в ведра мусор, который уже лежал кучками у арок, и ссыпали его в большой контейнер. Каждый раз, перед тем как тронуться с места, один из мужчин, чтобы привести тележку в движение, хватался за спицы колес. На одной тележке была наклонно установлена бочка с водой; с помощью примитивного насосного устройства из нее поливали дорогу. Мужчины, занятые уборкой улиц, были в кожаных фартуках и кепках с козырьками.

Вообще Роберту бросилась в глаза будничная чистота как на улицах, так и в пустых домах. Нигде не валялись обгоревшие предметы домашней утвари, не громоздились груды строительного мусора и щебня; даже там, где от здания оставался один лишь фундамент, были расчищены широкие площадки с аккуратно сгребенными в кучку битым камнем и кирпичом. По некоторым признакам можно было заключить, что катастрофа, постигшая город, произошла в далеком прошлом. Обитаемы ли были останки домов? Помещения в нижних этажах казались жилыми. Кое-какие приметы указывали на то, что и во втором этаже отдельные комнаты использовались если не для жилья, то, во всяком случае, для каких-то еще целей. К примеру, там, где в оконные проемы вставлены были гладко обструганные дощатые щиты. Впрочем, они выглядели так, как будто вставлены были совсем недавно, и это вызвало у Роберта сомнение относительно времени общего разрушения. Возможно, оно произошло не в одночасье, а повторялось через неопределенные промежутки времени. С этим, по-видимому, было связано и то, что нигде не велось основательных восстановительных работ, а принимались лишь временные меры.

У одного из таких домов Роберт увидел лестницу, приставленную к фасадной стене, и на ней женщину в коричневой блузе с ведерком воды; женщина эта тщательно мыла щеткой доски, которыми было заделано окно. Покончив с мытьем, она принялась протирать доски куском кожи, точно это были стекла, и терла их до тех пор, пока их желтоватые поверхности не заблестели как глянец. Роберт только покачал головой. Он не просто подивился действиям эгои женщины, но и предположил, что в них таится некий смысл, который он, может быть, поймет со временем, когда найдет ключ к разгадке этого города. С точки зрения здравого смысла все, что он увидел здесь уже в первые часы своего пребывания, находилось в странном противоречии с термальной жизнью. Сама беседа с Высоким Комиссаром протекала весьма необычным образом. Говорили друг с другом так, будто между ними и действительностью стояла некая стена. Хотя в Префектуре он настолько захвачен был атмосферой момента, что необычность ситуации, можно сказать, не осознавалась им. И даже сам факт, что Префект говорил с ним через микрофонную установку, не столько поразил его, сколько в известном смысле заворожил. Конечно, это выглядело странным, что его — вместо того чтобы объяснить характер и особенности работы — тотчас вовлекли в обсуждение вопросов человеческого существования, которые теперь ему представлялись не чем иным, как философскими хитросплетениями. Поскольку сам он не хлопотал ни о какой должности для себя, а получил приглашение от городских властей, то уместнее было бы очертить круг его будущих обязанностей, определить рамки служебной деятельности, часы работы. Что скрывалось за этими старомодными званиями архивариуса и хрониста? Не отводят ли ему роль некоего средневекового писаря? Он вдруг подумал, что у него нет даже письменного договора на руках. Этот улыбчивый розовощекий секретарь, хотя и оформил на него ряд документов, лишь туманно намекнул на какую-то четвертую ступень жалованья и на положение высшего служащего. Может ли он уже считать себя связанным работой в этом городе — или Префектура молча давала ему лишь испытательный срок?

Роберт с удовольствием съел бы сейчас порцию мороженого, но, сколько он ни оглядывался по сторонам в поисках какой-нибудь закусочной или кафе, он ничего не нашел. Кругом были одни только безжизненные подобия домов, казавшихся бутафорскими. Можно было подумать, что это какой-то мир декораций, как в фильме. В одном месте от фасада дома отвалился большой кусок штукатурки и шлепнулся на землю прямо в нескольких шагах перед ним. Он невольно прижался к стене. Она не прогнулась, нет, это была настоящая стена, из камня, а не из холста или фанеры. Проходившая по другой стороне улицы женщина только мельком взглянула на взвившееся облако пыли.

На соседней улице, неподалеку от пятиугольной площади, о которой ему говорил секретарь, Роберт увидел вывеску гостиницы; это было одно из немногих уцелевших зданий. Он взглянул на часы: они показывали без пяти минут одиннадцать. Подосадовав, что не завел вовремя часы, Роберт с силой потянул металлический шнур звонка у входа в гостиницу. Дверь не открывали. Он нетерпеливо потянул еще раз. Нет ответа. Тогда Роберт попробовал нажать ручку двери книзу, она поддалась. Он вошел в дверь и оказался в полутемном помещении вестибюля.

Высокое зеркало в декоративной золоченой раме стояло на низком консоле наклонно вперед; рядом на фигурной деревянной тумбочке красовался букет искусственных цветов. Несколько кресел с изогнутыми ножками и золочеными подлокотниками, с сильно потертой обивкой расставлены были вокруг низкого стола, по другую сторону зеркала. Вся эта обстановка напоминала убранство прежних дворцов с их искусственным великолепием и роскошью.

Роберт кашлянул раза два-три, давая знать о себе, но никто из содержателей или служителей гостиницы не появлялся. От вестибюля отходил темный коридор, в глубине которого виднелась винтовая лестница, ведущая наверх.

— Эй! — позвал он вполголоса, потом громче. Через некоторое время в верхнем этаже послышались шаркающие шаги и отозвался женский голос. Наконец с лестницы неспешно спустилась женщина с лампой в руке и, разглядев в полумраке гостя, обратилась к нему на непонятном языке. Это была старуха с заколотыми на затылке волосами и серыми водянистыми глазами. Во рту у нее недоставало многих зубов. Поставив лампу на ступени лестницы, она пригладила обеими руками свой сбившийся в сторону фартук. Роберт заговорил с ней относительно жилья, но после первых же слов увидел, что старуха не понимает его. Она растерянно смотрела на Роберта и только повторяла какую-то фразу, смысл которой он не понял, уловив лишь извинительный тон. Роберт пожал плечами. Он подосадовал, что чемодан, по которому она догадалась бы, что он приезжий, остался в нише в подвале. Неужели здесь не было никого, с кем бы он мог объясниться? Он недовольно огляделся по сторонам. Старуха вдруг всплеснула руками и, приблизившись к Роберту — лицо ее при этом просияло, — ткнула ему в грудь указательным пальцем, затем приложила обе ладони к своим дряблым щекам и с минуту стояла так, слегка покачивая головой и телом. Показав этой позой спящего, что она поняла намерение гостя, старуха махнула ему рукой и быстро засеменила к лестнице. Отыскав в большой связке ключ, она отперла какую-то высокую дверь. Роберт, обрадованный, не отставал от старухи. Та уже прошла к окну и толчком распахнула ставни. Помещение, похожее на залу, все было заставлено мебелью и разными предметами домашнего обихода. Множество железных кроватей с голыми рамами — при беглом взгляде Роберт насчитал их штук семь, — шкафы и комоды стояли вдоль и поперек, загромождая все пространство, так, что оставались только узкие проходы; в одном углу на полу высились груды тарелок, чашек, блюд вперемежку с какими-то мелкими вещами, назначение которых трудно было определить.

Старуха выжидающе смотрела на Роберта. Нравится? — как будто спрашивал ее взгляд. Она широко развела руки, точно приглашая его воспользоваться всеми этими сокровищами и великолепием. Потом бросилась отворять другие окна и поманила его к одному окну полюбоваться видом.

— Ай! Ай! — восклицала она одобрительно, но вынуждена была огорчиться, увидев, что гость не выражает радости. За окном простиралась, насколько мог видеть взгляд, широкая равнина. Вдалеке плавной излучиной сверкала лента уже знакомой Роберту реки.

Старуха стала показывать поочередно то на одну, то на другую кровать, как бы спрашивая Роберта, которую из них ей застелить. Роберт замотал головой. На лице старухи выразилось разочарование. Тут она снова испустила какой-то из своих птичьих возгласов и, тряхнув связкой ключей, засеменила к двери. Роберт вышел за ней в коридор. Старуха поспешно отперла еще несколько комнат, распахнула ставни и стала показывать, перебегая из комнаты в комнату, то на один, то на другой предмет — там на удобный стул или ковер, тут на бюро, на картину или торшер, при этом она одобрительно причмокивала.

Одна из комнат, довольно небольшая, была угловой. Одно окно выходило на равнину с рекой, другое — на лежащие в развалинах городские кварталы. Этот вид старухе, судя по выражению ее лица, не нравился. Роберт же, если уж он вообще должен был здесь обосноваться, счел его вполне приемлемым. Ненужные вещи, подумал он, можно убрать, а из других комнат принести какие-то более подходящие. И стол придвинуть к окну, чтобы можно было, под няв глаза от работы, созерцать широкий простор неба. В целом все было даже романтично.

Занятый своими мыслями, он не заметил, как служанка куда-то скрылась. Когда он вышел в коридор, чтобы приглядеть в других комнатах что-нибудь пригодное из вещей, он услышал приглушенный разговор, доносившийся со стороны лестницы. В оживленную речь старухи вплетался короткими вопросами скрипучий мужской голос. В нем сквозили начальственные нотки. Затем послышались семенящие шаги старухи, взбиравшейся по лестнице. Роберт стоял, поджидая, в открытых дверях. Показалась старуха и сделала ему знак следовать за ней. Она привела его снова в вестибюль, который теперь уже был освещен искусственным светом. В одном из кресел в важной позе сидел довольно плотный господин с франтовски подвитыми усами, кончики которых торчали вверх. Он поднялся с места и, с достоинством поприветствовав Роберта и пригласив его сесть, снова опустился в кресло. Замедленными угловатыми движениями он напоминал деревянный манекен.

— Вы хозяин? — осведомился Роберт.

— Не хозяин, — отвечал господин с усиками, — а только управляющий, — и прибавил, что прозвучало безрадостно: — Временно, не так ли?

Роберт, не поняв, к чему относились эти слова — к управляющему или к нему и его пребыванию здесь, — протянул мужчине свое удостоверение и чек на жилье, выданные ему в Префектуре.

— Очень хорошо, — сказал хозяин, — очень хорошо. Секретарь — мой приятель. Комната устраивает? — Он говорил с некоторым усилием, и в скрипучести голоса проскальзывал как будто иностранный акцент.

Роберт, довольный тем, что мог наконец объясниться на своем языке, высказал пожелания относительно кое-какой перестановки в комнате, которую, как он пояснил, хотел бы не просто использовать для жилья, но и чувствовать себя в ней уютно.

Господин с усиками наморщил лоб, как будто что-то соображая.

— Вы меня понимаете? — спросил Роберт.

— Отчасти. Давайте посмотрим, что возможно сделать. Вещи лишь частично являются собственностью гостиницы, многое здесь взято напрокат. Но посмотрим. А то...

Он оборвал себя на полуслове, сделав многозначительный жест, который, вероятно, должен был относиться к состоянию гостевых комнат, пригодных скорее для роботов, нежели для людей. Но, может быть, этим жестом он хотел также извиниться за неуклюжесть своей речи. Он сделал несколько распоряжений служанке, стоявшей на некотором отдалении и с испуганным выражением на лице внимавшей разговору; та, кивнув в ответ, исчезла.

— Что это за язык? — поинтересовался Роберт.

— О! — воскликнул хозяин, — всего лишь древний диалект, на котором объясняются с простым народом. Персонал обычно не задерживается, то и дело меняется, равно как и постояльцы. Мильта, вот эта служанка, недавно здесь. Временно, не так ли? — снова прибавил он.

Из скупых полуфраз хозяина, которые тот как бы с усилием выдавливал из себя, Роберт понял, что в настоящий момент он — единственный гость в гостинице. Столоваться он будет здесь, поскольку Институт общественного питания находится в распоряжении местных жителей. Хозяйка готовит превосходно, сейчас она как раз хлопочет с обедом, а то гость наверняка проголодался с дороги. Что касается его багажа, то за ним пошлют посыльного, тот сумеет отыскать его в подвалах у площади с фонтаном, на нем ведь должна быть табличка с именем.

Хозяин поднялся, чтобы проводить Роберта в столовую. Его тучное тело передвигалось короткими пружинистыми рывками, и этим он напоминал заводную шагающую куклу.

В просторном помещении столовой с искусственными комнатными пальмами стояло два-три десятка столов с придвинутыми к ним стульями. Хозяин подошел к одному из столов у стены и сказал:

— Вот ваше место, господин доктор!

Он достал из конторки потрепанную книгу в кожаном переплете и распахнул ее перед Робертом.

— Книга отзывов и предложений! — произнес он торжественно, и кончики усов его при этом гордо взметнулись кверху.

Было такое впечатление, как будто он, угадав тайные сомнения Роберта, спешил заверить, что тот имеет дело с настоящей гостиницей.

— Только высокие гости оставляют в ней запись, — лениво сказал хозяин и, попросив Роберта оказать честь книге, объявил, извинившись, что удалится до обеда, который не заставит долго ждать.

— А сколько сейчас времени? — крикнул ему вслед Роберт. — У меня часы остановились. Хозяин удивленно обернулся.

— Полдень, — не сразу отозвался он.

— А точнее? — спросил Роберт. — Мне надо поставить часы.

Хозяин пожал плечами и невозмутимо вышел за дверь.

Чтобы скоротать время, Роберт принялся листать книгу отзывов и, к изумлению своему, обнаружил, что последний гость оставил в ней запись уже много недель назад.

Не попытаться ли ему с помощью секретаря перебраться из этой запустелой гостиницы в какой-нибудь другой, не столь старомодный отель? Почему тот рекомендовал ему именно эту гостиницу? Только потому, что управляющий — его приятель? Он рассеянно листал книгу, скользя по именам и записям, нередко в форме банальных стихотворных изречений, восхваляющих или порицающих, оставленных, впрочем, гостями из разных стран, на разных языках.

Сопоставив количество записей с отрезком времени, на протяжении которого они вносились — начиная чуть ли не с прошлого века, — Роберт заключил, что в гостинице останавливалось не так много людей.

Старая служанка, которая, очевидно, рада была появлению гостя, несколько раз заходила в зал, раскинула на столе скатерть в серую клетку, поставила прибор, положила салфетку, потом принесла графин и стакан. Чем дольше сидел он в ожидании обеда, тем сиротливее чувствовал себя в этом пустынном помещении. Надо надеяться, что со временем ему будет не так одиноко. Во всяком случае, он попробует договориться о том, чтобы в последующие дни иногда обедать вместе с отцом.

Но вот ударили в гонг. Дверь отворилась. Первой на пороге появилась Мильта, держа перед собой на вытянутых руках поднос; за ней вошла женщина с лицом южанки, с нарумяненными щеками и накрашенными губами, возможно хозяйка, и наконец сам хозяин, еще с гонгом в руке. Все трое с торжественным выражением лица двинулись гуськом между столов по направлению к Роберту. Хозяин ритмично ударял палочкой в такт шагам, хозяйка плавно покачивала бедрами. Шелестел дорогой шелк ее платья. Группа остановилась, окружив полукольцом стол Роберта, который не без смущения наблюдал этот выход. По знаку хозяина хозяйка взяла с подноса супницу, поставила ее на стол и, слегка поклонившись Роберту, стала наполнять серебряным половником его тарелку. Хозяин тем временем блуждал глазами по потолку, как бы снисходительно выжидая, пока выполнят эту черновую работу. Старая служанка сделала реверанс, хозяйка покрыла крышкой суповую чашу и легонько махнула рукой. Хозяин, усы у которого сделались как будто еще чернее, оценивающим бзглядом обвел стол и гостя и для порядка провел ладонью по скатерти. Потом пожелал гостю приятного аппетита и стукнул палочкой о край стола. По этому знаку обе женщины повернулись, и вся группа — теперь уже в обратном порядке и предводительствуемая хозяином, но под то же забавное отстукивание палочкой — направилась через зал к выходу. Роберт проводил глазами шествие до конца, пока все трое не скрылись, один за другим, за дверью, и только потом уже взял ложку и приступил к еде. Скоро он опустошил тарелку, после чего наполнил ее снова и с аппетитом принялся за вторую порцию. Последние ложки он ел не спеша, растягивая удовольствие. Покончив с супом, он откинулся на спинку стула.

Шли минута за минутой. Безмолвие пустого зала становилось все тягостнее. Роберт чувствовал, что еще не совсем насытился, но, может быть, в этих краях принято довольствоваться обедом из одного блюда, и, значит, другой еды могло не последовать. Праздное сидение его угнетало, пожалуй, сильнее, чем ожидание в Префектуре.

Разве ему нечем было заняться? Предстояло осмотреть, служебные помещения Архива в Старых Воротах, начать ознакомление с новым предметом. Хотелось разузнать и об этой женщине, которую он встретил утром у фонтана. Если это Анна, в чем он уже почти не сомневался, то у них обоих теперь появлялась возможность встретиться и испытать свою судьбу, может быть, в какой-нибудь совместной поездке.

— Это должна быть Анна, — вслух произнес Роберт и, бросив салфетку на стол, отодвинул стул, чтобы встать.

Тут дверь в столовую распахнулась, вошла знакомая группа из трех лиц и гуськом медленно направилась через зал к столу Роберта. Этот церемониал уже становился нестерпимым. Но таков, видно, был местный обычай, и Роберт смирился. Он снова придвинул стул к столу и послушно положил салфетку на колени. Только когда процессия вплотную приблизилась к нему, он поднял глаза. Мильта, с натянутым торжественно-похоронным выражением лица, держала на вытянутых руках поднос, уставленный множеством разноцветных горшочков и мисок, открытых и под крышками. У хозяйки в руках была корзинка с откупоренной бутылкой, из которой хозяин собственноручно перелил вино в графин.

— Гости редки, — сконфуженно пробормотал Роберт.

— К сожалению, — сказал хозяин, — времена!

Он внимательно наблюдал за сменой тарелок, раз прищелкнул языком, выражая недовольство тем, что какая-то из них не в той последовательности, на его взгляд, была переставлена с подноса на стол. После того как все было расставлено по местам, женщины отступили на шаг от стола и патрон сделал несколько завораживающих пассов над тарелками, как будто хотел придать блюдам особый смак. Затем он поманил хозяйку, и та налила гостю вина в бокал, а сам в это время подправил сервировку, чуть сдвинув одну тарелку туда, другую сюда.

— Вы слишком себя утруждаете, — пробормотал Роберт, которого ужасно тяготили нарочитые хлопоты вокруг его персоны.

— Зато нас не упрекнут, — возразил хозяин, — что мы разучились подавать обеды по всем правилам хорошего тона.

Он тихонько ударил палочкой по столу, женщины заняли каждая свое место, и он, возглавив шествие, со строгим достоинством важно зашагал к выходу.

Роберт напряженно смотрел вслед маленькой процессии и свободно вздохнул лишь после того, как дверь затворилась. Тогда он взял бокал с вином светло-красного цвета, которое слегка пенилось, и залпом осушил его.

Еда состояла преимущественно из разных салатов и овощей, отчасти незнакомых ему, и мало возбуждала аппетит. Роберт находил, что блюда мало чем отличались по вкусу одно от другого. Тем не менее он ел.

Покончив с обедом, он почувствовал насыщение, но не удовлетворение. Он решил, не откладывая, набросать на бумаге кое-какие свои впечатления, полученные от города, сделать своего рода первые заготовки для будущей хроники, ведение которой он рассматривал как одну из задач, поставленных перед ним Префектурой, — в том числе подробно описать церемонию обеда.

 

4

Старые Ворота находились на полдороге между гости-иицей и площадью с фонтаном.

Прежде чем отправиться туда, Роберт осведомился у хозяина, нет ли в гостинице плана города или проспекта с описанием достопримечательностей. Патрон покачал головой и только показал ему спуск в подвалы. Эти подвалы, по его словам, сообщались с шахтами катакомб, которые простирались во всех направлениях над наземными строениями города.

Правда, нужна длительная тренировка, заметил хозяин, чтобы ориентироваться в этом лабиринте коридоров переходов, хотя они и четко распланированы, тем более что не везде предусмотрены общественные входы и выходы. Один коридор, к примеру, непосредственно ведет от гостиницы к Префектуре, или к Старым Воротам, точнее, в Старые Ворота, и по многим причинам выгоднее пользой ваться им, нежели улицами наземного города. Поскольку жителям, в общем, запрещено без специального разрешения перемещаться из одной части города в другую, то никто точно не знает, где, собственно, проходит граница его района. Справку на этот счет могут дать лишь охранники, которые стоят на границах между отдельными районами.

Роберта, который привык к мысли, что имеет дело с весьма своеобразным городом, никакие странности уже не смущали; он не стал пускаться в расспросы и, готовый к возможным неожиданностям как к само собой разумеющимся вещам, отправился в путь через подземные коридоры к Старым Воротам, чтобы ознакомиться со служебными помещениями. Жизнь в подземных каменных коридорах, по которым он сейчас проходил мимо лепившихся одна к другой отгороженных каморок и клетушек, протекала заметно оживленнее, чем наверху, на улицах и в развалинах домов. В полумраке не ощущалось уже налета призрачности, который ранее, как паутина, обволакивал предметы и даже самих людей. Из каморок, в которые он заглядывал через открытые двери или откинутые пологи, кричали не только нищета, но и какая-то мелочная скупость бедности. Среди жалких пожитков обитателей клетушек лишь изредка попадались, сколько он мог заметить, добротные вещи. Часто недостающую ножку стола или стула заменял поставленный на попа ящик; на полках, сколоченных из простых досок, красовались совершенно никчемные предметь: помятые жестянки, ржавые гвозди, отдельные детали инструментов, картонки, пустые склянки из-под лекарств, осколки ваз. Весь этот хлам был выставлен точно коллекция антикварных вещей в музее. Мужчины и женщины подолгу смотрели на эти бездушные предметы, любуясь ими, и всё как будто не могли налюбоваться, и глаза их так и горели жадным огнем.

Многие обитатели сидели прямо на каменном полу, видимо, они берегли стулья и скамейки, чтобы иметь возможность подольше радоваться своему имуществу. Они сидели с задумчивой сосредоточенностью на лицах, порой поднимали кверху указательный палец, словно в памяти у них вдруг оживало воспоминание о чем-то былом. Некоторые увлеченно играли в кости, они бросали их и по числу выигранных очков клали цветные камешки на определенные места, помеченные на доске. В этих отгороженных жилых клетушках Роберту чудилось какое-то странное сходство с камерами одной огромной тюрьмы. Откуда-то издалека порой доносился сигнал, по звучанию похожий на школьный звонок, извещающий об окончании урока. По коридорам волной прокатывался шум, усиливаемый эхом, слышались глухие голоса, топот множества ног. Затем шум постепенно стихал.

Все время, пока Роберт шел, он не мог отделаться от ощущения, что его присутствие здесь не только не оставалось незамеченным, но даже как будто все сильнее возбуждало внимание обитателей подземных каморок. Сперва это были отдельные лица, потом, казалось, уже целые группы людей ожидали его там и тут, встречая и провожая шушуканием и жестами, в которых сквозила плохо скрытая зависть. Уж не сжимали ли они кулаки?

"Вот он! — даже почудился ему возглас. — Городской писарь! Городской архивариус! Новый!" И они тыкали пальцами в воздух. Опасались его?

Роберт торопливо шагал, опустив голову. Только когда он вполне убедился, что никто его не преследует, он немного успокоился. Видимо, от незнания характера своей новой службы он проявил неосторожность, открыто и беззастенчиво наблюдая этот мир. Но им двигало не столько нетерпеливое желание подглядывать обычаи подземной жизни, сколько оправданное стремление ближе узнать этот мир, предмет его исследования. Должно быть, он превысил свои полномочия — еще даже не вступив в новую должность. Он шел сейчас к месту службы, и там, в стенах Архива, ему разъяснят, надо полагать, его обязанности. Этот путь от гостиницы до Старых Ворот ему придется, верно, проделывать ежедневно, и то, что теперь кажется непонятным и чуждым, со временем станет привычным и близким, Да и сам он примелькается в этом районе. Своим нарочитым интересом к подробностям житья-бытья здесь, где все, по-видимому, знают друг друга, он, вероятно, вызвал подозрительность к себе; возможно, его приняли за соглядатая, сыщика, который шпионит тут, чтобы потом донести, и это внушало опасения людям, потому что, быть может, грозило нарушить заведенный порядок их жизни. Но ни о чем таком он даже не помышлял. Ни теперь, ни когда-либо вообще не пришло бы ему в голову сообщать властям что-то, что могло бы повлечь за собой изменения в жизни города. Многое казалось ему странным, и слишком мало еще понимал он в устройстве города, и все же на основании некоторых своих наблюдений он пришел к твердому убеждению, что дело тут идет о некоей целостной системе, в которой все взаимоувязано и все, до самого малого, подчинено определенному замыслу. Он готов был отказаться от любого собственного критерия, от всякого сравнения с обычаями других стран и времен и всецело положиться на данность. Ибо — как ему подсказывал уже первый опыт пребывания в городе — одно только доверие к окружающему могло открыть ему смысл.

А возгласы "Новый!", "Городской писарь!", "Хронист!" он, может быть, как-то не так понял. Ибо — что в нем было такого особенного, чтобы привлечь всеобщее внимание.

Теперь он шел неспешно, приняв праздный вид, чтобы не отличаться от других, и вскоре заметил, что люди кругом снова сидели или стояли, занятые сами собой, не проявляя к его особе никакого интереса. Откуда у них столько свободного времени? Он не отваживался ни с кем заговаривать, боясь разоблачить себя; ведь многие из этих людей тоже могли говорить на местном диалекте, как старая Мильта.

Так Роберт засомневался, правильно ли он понял жест одного молодого мужчины, будто бы поманившего его войти в помещение, мимо которого он как раз проходил. Ведь жест этот мог относиться вовсе не к нему, поскольку молодой человек стоял там не один, а с группой приятелей и они вместе рассматривали при свете лампы настенную фреску. Роберт счел за лучшее молча пройти мимо. Временами у него возникало ощущение, будто все, что он видел, было чередой сцен в некоей театральной пьесе, где каждая играла свою роль, и только про себя он не знал — зритель он или действующее лицо.

Ему показалось, что он сбился с пути. Неужели он проглядел переход, который выводит к Старым Воротам? Коридор стал шире и перешел в продолговатую площадь. Кучка мужчин стояла в ожидании перед отгороженным помещением, в котором пятеро или шестеро человек в пыльных куртках занимались тем, что наводили красоту на мужчин, брили им бороды, стригли волосы и ногти. Хотя руки цирюльников двигались проворно и сноровисто и работа их не прерывалась ни на минуту, число страждущих тем не менее не уменьшалось. Похоже было, что те, кто уже получил возможность приукрасить свою наружность, повторно становились в очередь, ибо они, как Роберт заметил, послонявшись минуту-другую по площади, снова направлялись к цирюльне, с недовольным видом ощупывая свои щеки и подбородки, точно на них успела уже отрасти щетина.

Многие вытаскивали из кармана газету, разворачивали и жадно пробегали глазами грязные надорванные страницы. По отдельным заголовкам, напечатанным крупным жирным шрифтом, Роберт определил, что это были газеты самых разных стран мира: польские, русские и немецкие, итальянские, французские и английские. Загоревшись желанием узнать о последних новостях, он украдкой заглянул сбоку в одну газету, потом в другую. Оказалось, что номера были недельной и даже месячной давности. Но это нисколько не ослабляло интереса мужчин: они с живостью прочитывали от корки до корки свои потрепанные газеты, после чего бережно сворачивали их, точно это были какие-нибудь редкие сокровища. Иные господа во время чтения нарочито поигрывали мизинцем левой руки, который украшал искусно обработанный ноготь непомерной длины. Они как будто очень гордились этим своим ногтем, на который так и просился какой-нибудь защитный футляр, ведь он мог служить наглядным свидетельством того, что владельцу его не приходится выполнять грязной физической работы.

Роберт в рассеянности остановился в хвосте очереди и вздрогнул от неожиданности, услышав рядом с собой голос: "Позвольте попросить ваше удостоверение!" По нагрудной полированной табличке он догадался, что перед ним городской охранник. У него было серое землистое лицо, которое не позволяло определить возраст. Роберт предъявил удостоверение Префектуры. Охранник, отдав честь, сказал: "Не советовал бы вам пользоваться услугами этого заведения. В вашем случае предпочтительнее было бы вызвать парикмахера на дом".

Роберт, который остановился тут по нечаянности, улыбнулся.

— Да-да, конечно, — согласился он и осведомился у охранника, как пройти к Старым Воротам. Тот вызвался проводить его кратчайшим путем. Но Роберт, вдруг вспомнив об Анне, отказался. Он подумал, что важнее всего сейчас было выяснить, действительно ли Анна в городе. В Старые же Ворота он еще успеет сегодня. Мысль об Анне дала ему новый импульс.

— Как добраться до той части города, где площадь с фонтаном? — поспешно спросил он.

— Этот район начинается вон там, — сказал охранник, пройдя несколько шагов и указывая Роберту на широкий каменный коридор. — В местах ответвления держитесь все время правой стороны. Отрезок пути равняется примерно шести стадиям.

Коротко кивнув охраннику, Роберт твердо зашагал в указанном направлении, как будто ему открылись теперь смысл и цель его нахождения в этом городе. Только потом уже до его сознания дошло, что охранник для обозначения меры длины употребил греческое название, каким ни один человек в нынешнее время не пользовался. Забавно, подумал Роберт и улыбнулся. Но его улыбка уже относилась к желанной встрече с Анной.

Свежий ветерок омывал лицо. Дуло откуда-то из боковой шахты. Повернув в ту сторону, он вскоре вышел в открытые подвальные помещения; голые полуразвалившиеся стены поднимались высоко вверх, и квадраты неба над головой казались отсюда, из глубины, синее и бездоннее, чем на улицах. Тут веяло каким-то ледяным холодом мирового пространства. Чисто выметенные помещения сообщались одно с другим широкими проемами в стенах и походили на пчелиные соты, как и те комнаты, что он видел в здании Префектуры. Только эти имели нежилой вид. В одном месте он обнаружил на стене следы фресковой живописи; только он остановился, чтобы рассмотреть ее, как послышались оживленные голоса и шаги. В группе вошедших людей Роберт узнал тех самых молодых мужчин, которых он уже видел, проходя по подземному коридору, в одном из помещений, где они стояли у стены, разглядывая фреску. Молодые люди и здесь тотчас обратились к настенной живописи, а один, кто будто бы махнул тогда Роберту рукой, отделился от своих спутников и направился прямо к нему. По тому, как он шел, слегка волоча левую ногу, Роберт узнал в нем приятеля, с которым когда-то вместе учился.

— Привет, Линдхоф!

— Привет, Катель!

Они пожали друг другу руки. У Кателя была все такая же темная пышная шевелюра, и он таким же резким движением головы отбрасывал ее назад.

— И ты, значит, перебрался сюда, — сказал Катель с понимающей улыбкой. — Что ж, Линдхоф, старина, тут ничего не попишешь. Я рад, что мы снова встретились. А ведь я тебя уже раньше заметил — только ты прошел мимо.

— Если бы я мог знать...

— Ничего, — прервал его Катель, — здесь не один раз встречаются.

— Мы в последние годы как-то потеряли друг друга из виду, — сказал Роберт, внимательно оглядывая товарища юности, — но ты как будто ничуть не изменился.

Лицо Кателя в самом деле казалось таким же тонким и нежным, лучистые серые глаза его в эту минуту смотрели так же доверчиво и вдохновенно, как и в те годы, когда Роберта и Кателя связывала дружба. Только в уголках рта залегли скорбные складки, которых прежде не было. И одевался Катель с той же небрежной элегантностью светского человека, хотя он постоянно испытывал, сколько Роберт помнил, денежные затруднения. Когда однажды он упрекнул товарища в пристрастии к роскошным костюмам, на которые тот никогда не жалел средств, Катель заявил: он, мол, готов голодать и занять лишний раз, только бы по его виду не думали, что он нуждается. Нередко он с покровительственной миной испанского гранда тратил последние деньги на богатые чаевые, так что у него не оставалось даже на транспорт, чтобы добраться до дома; после этого он, бывало, неделями сидел в своей мастерской на жидкой похлебке и сухарях. Возможно, показной аристократизм скрывал от посторонних глаз внутреннюю неустроенность, но в детских чертах отражался мир несбывшихся надежд.

— А как твоя рука? — спросил Роберт.

— Все больше слабела, пока я уже не в силах был держать кисть. Но со временем я научился работать левой рукой. В конечном счете ведь дело не в руке, а в голове.

— В последнее время, — сказал Роберт, оставив без внимания замечание художника, — я, можно сказать, совсем не бывал на художественных выставках. Может быть, это плохо, что я отошел от всего и целиком погрузился в свой предмет.

— Да что там, — махнул рукой художник, — тут нечего извиняться. Все мои работы, так или иначе, дело прошлое.

Роберт припомнил две-три картины, которые художник писал на его глазах.

— Ты еще не забыл... — сказал Катель, откинув назад волосы и задумчиво потирая указательным пальцем лоб. — Нет, — продолжал он, — то были незрелые работы, можно сказать этюды, я только теперь начинаю видеть вещи — теперь, когда уже поздно.

— Поздно? — удивился Роберт. — И это говоришь ты — в свои неполные тридцать пять!

— Да что там, ты же знаешь, — вскользь заметил Катель. — Его взгляд подернулся печалью, и вместе с тем в нем как будто промелькнул испуг — выражение, которое хорошо знакомо было Роберту по прежним временам.

— А чем ты теперь занимаешься?

— Я тогда надеялся, что еще сумею закончить одну картину, а здесь у меня другая задача — восстановить фрески. В этом деле требуется осторожность, чтобы не ошибиться. Я ведь раньше, как ты, может быть, помнишь, покрывал основу своих картин слоем золотой краски, а теперь вижу, что старые мастера применяли, оказывается, точно такой же способ. Здесь живопись частично восходит к очень ранней эпохе. Но, — Катель взял Роберта за локоть, чтобы пройтись немного взад и вперед, — но тебя-то как угораздило попасть сюда?

— Угораздило? — Роберт рассмеялся. — Я прибыл по приглашению вашей Префектуры, которая предложила мне, к моему удивлению, место архивариуса.

— Ах! — Художник вздрогнул и невольно снял руку с плеча Роберта, отступая шаг назад. — Вот оно что, — пробормотал он. — Ты прибыл к нам как хронист! Так-так... — Катель умолк.

— Что тут тебя удивляет? — спросил Роберт, от которого не ускользнула перемена, произошедшая в товарище.

— Вот как, оказывается, обстоит дело с тобой! — Катель пристально посмотрел на Роберта.

— Но что в этом такого особенного? — недоумевал Роберт.

— Ну конечно, это не совсем обычное дело и ответственная задача, — отвечал Катель, который тем временем снова овладел собой. — Коль скоро ты новый хронист и городской архивариус, то, значит, и мой начальник теперь. Я и моя работа — в твоем ведении.

Роберт, который в этих словах нашел для себя объяснение внезапного испуга приятеля, дружески хлопнул его по плечу:

— Тебе нечего беспокоиться на этот счет, — заверил он товарища. — Я даже не представляю себе толком, чем, собственно, должен заниматься, и буду только рад, если ты сможешь хоть чем-то помочь мне тут. Впрочем, неизвестно справлюсь ли я еще со своей задачей и не отправят ли меня в скором времени назад.

— Да, — задумчиво произнес художник, — тебя, конечно, могут отправить назад. В твоем случае это возможно. Кто-то может быть, и пожелал бы тебе этого, только не я.

Исчезла та непринужденность разговора, которая была в первые минуты встречи, и Роберту, как он ни старался, не удавалось ее вернуть. Катель не то чтобы проявлял недоверие к нему, но держался как-то отдаленно. Как будто между ними пролегала теперь разделяющая черта.

Художник представил нового архивариуса своим спутникам (среди них было также несколько иностранцев), те довольно сдержанно приняли Роберта в своем кругу. Разговор шел об особенностях настенной живописи в этом помещении, восстановление которой было ближайшей задачей Кателя.

— Мы сообща обсуждаем эту работу, — объяснил художник Роберту, — потому что меня самого власти могут отозвать еще до того, как она будет закончена. На этот случай коллектив должен ознакомиться с моим методом настолько, чтобы каждый мог потом продолжать работу без ущерба для искусства.

Когда группа разбрелась по помещению, чтобы перенести размеры фрески на картон, Роберт отвел Кателя в сторону.

— Ты уже освоился здесь, — обратился он к товарищу. — Я разыскиваю одного человека, который, по всей видимости, тоже живет в этом городе. Речь идет об одной женщине, жене хирурга Мертенса. Про него самого не знаю, здесь он или нет, скорее всего, нет, потому что они разводятся. Мой отец, я встретил его случайно сегодня утром — ты, помнится, не был знаком с ним, хотя знаешь, наверное, что он адвокат, — так вот, отец как раз защищает эту самую фрау Мертенс в бракоразводном процессе. И потому мне очень важно ее увидеть. Ты, может быть, знаком с ней и знаешь, где она живет или где ее вообще можно увидеть.

— Я не знаком с фрау Мертенс, — сказал художник.

— Видишь ли, — продолжал Роберт, — я знаю, что она всегда интересовалась живописью и ходила на все выставки, и ей должно быть известно, я думаю, твое имя.

— Я не знаком с ней, — повторил Катель, — во всяком случае, по имени. В лицо, может быть, и знаю, но это тебе все равно не помогло бы.

— Извини, что я занимаю тебя этим вопросом, — сказал Роберт. — Мне надо было сразу обратиться в адресный стол в Префектуре. Я, — прибавил он, заметив удивленный взгляд товарища, — я имею право пользоваться телефоном.

— Ты, разумеется, имеешь такое право, — подтвердил художник. И снова Роберту послышалась в голосе приятеля какая-то отчужденность. — Но поскольку ты не знаешь ее номера, — продолжал Катель, — то всякая попытка твоя разузнать о фрау Мертенс, можно сказать, обречена на неудачу.

— Но у меня есть номер телефона Префектуры, — с досадой воскликнул Роберт, — хотя он и секретный. Секретарь сам дал мне его.

— Не сомневаюсь, — спокойно возразил художник, — но я имею в виду номерной знак фрау Мертенс. Все приезжающие регистрируются властями не по имени, а по номеру прибытия. И поэтому с одним только именем мало что узнаешь. — Катель расстегнул левой рукой верхнюю пуговицу рубашки и вытащил металлическую бляшку, которая висела у него на шее, — вот это, например, мой номер, под ним в городских бумагах значатся мои анкетные данные, предыстория, род занятий, указание местопребывания и прочее.

Художник снова спрятал свой номерной знак под рубашку и застегнул пуговицу.

— А почему мне не выдали номерной знак? — сказал Роберт, скорее размышляя про себя, нежели обращаясь к Кателю.

— Наверное, еще успеют это сделать, — помедлив, произнес художник, — потом, когда укоренишься и твое пребывание здесь не будет рассматриваться властями как временное. Хотя, может быть, это вышло просто по недосмотру Префектуры.

Роберт молчал, покусывая нижнюю губу.

— Значит, мне не остается ничего другого, — сказал он через некоторое время, — как положиться на счастливый случай, который мог бы свести меня с фрау Мертенс.

— А она знает, что ты здесь? — спросил художник.

Роберт дал понять только, что допускает такую возможность, умолчав о встрече с Анной рано утром.

— Если она знает, что ты здесь, — сказал Катель, — тогда совсем другое дело. Ты можешь быть уверен, что она найдет способ встретиться с тобой.

— А если у нее есть причина избегать меня, — возразил Роберт.

— Но даже и в этом случае она вряд ли сумеет избежать встречи с тобой.

Роберт недоверчиво посмотрел на него.

— Вот ведь мы с тобой встретились снова, хотя ты и скрылся от меня первый раз там, в коридоре.

Роберт хотел было возразить, что он вовсе не утаился, но вспомнил об Анне — ведь ее он тоже не узнал или не дал ей понять, что узнал, — и промолчал.

В ходе разговора у него возникло ощущение, что он странным образом уступает другу. В сравнении с днями и часами их прежней дружбы он за все эти годы как будто не продвинулся вперед ни на шаг, тогда как Катель обнаруживал степень зрелости и достоинства, которых ему самому, кажется, все еще недоставало. А ведь они были примерно одного возраста. Дело заключалось не столько в знании, сколько в умении оперировать знанием, что давало возможность видеть простой и ясный смысл вещей. Тут была та же естественность, какую он почувствовал уже во время беседы в Префектуре и даже, в своих пределах, в поведении хозяина гостиницы. Здесь чувствовался общий Дух, каким веяло от устройства и физиономии города — города, в котором он был чужим, но который все сильнее возбуждал в нем любопытство и притягивал к себе.

— Я бьюсь, как рыба, попавшая в сеть.

— Ничего плохого в этом состоянии нет, — сказал художник неожиданно теплым голосом. — Оно не только дает ощущение свободы, но вместе с тем допускает и возможность выскользнуть через ячею — действительно на свободу. Пойдем, Линдхоф. Тебе, ты говорил, нужно к площади с фонтаном? Мы можем, не делая крюка, пройти через открытые подвалы.

Он с видимой любезностью предоставил Роберту идти с правой стороны. Они молча шли через пустые помещения, которые лежали глубоко под землей под открытым небом. В одном месте Роберт остановился, изумленный представшим его глазам зрелищем. Внутри прямоугольного помещения с широкими дверными проемами в голых стенах он увидел множество колыхающихся женских фигур, объединенных в общем немом и выразительном действе. Тут, кажется, были женщины разного происхождения и возраста. Судя по движениям их рук, они как будто занимались тем, что вынимали из шкафов и комодов какие-то личные вещи, платки, рубашки и другие принадлежности белья, развертывали их, рассматривали и снова укладывали в шкафы и комоды с той бережной аккуратностью, которая совершенно не вязалась с ничтожностью их занятия. Ибо — в то время как они, ритмично склоняя головы, считали свои вещи, штуку за штукой, — в руках их не было ничего, они лишь имитировали жесты, будто бы что-то разбирали и перекладывали. Даже мебель — шкафы и комоды — существовала только в их воображении. Но так живы были в их памяти картины и образы привычного и обустроенного, но утраченного быта, что они представляли, будто и в самом деле выдвигают ящики комодов или открывают и закрывают дверцы шкафов — тогда как на месте этих воображаемых предметов было ничто, пустота.

Их лица выражали озабоченную сосредоточенность. Время от времени та или иная из женщин досадливо качала головой, как будто что-то было не в порядке или недоставало какой-то вещи, но потом вдруг словно бы вспоминала, где она могла лежать, и с радостной улыбкой извлекала ее из укрытия. И так каждый раз женщины убеждались в наличии и сохранности своего воображаемого добра, которое они заботливо и ревниво оберегали, и какой-то дух алчности витал над ними.

Они протягивали попеременно друг другу ту или иную вещь, ощупывали ее, как бы оценивая ее добротность или определяя степень поношенности, и клали в соответствующую кучку. Некоторые, присев на корточки, будто бы вдевали нитку в иголку и начинали что-то штопать или шить. И хотя вещь существовала только в их воображении, они, прошив строчку или две, со вздохом прерывали занятие, чтобы дать своим пальцам немного отдохнуть, после чего с прежним усердием принимались снова за работу, ведь запас вещей казался неисчерпаемым. Движения женщин, что бы они ни делали — разбирали ли белье или укладывали его в стопки, зашивали или штопали, — сохраняли определенную плавность, танцевальность, как если бы они разыгрывали пантомиму. Ведь они объяснялись без слов, только взглядами, в которых проскальзывало что-то плутоватое — как у согласно действующих воров, крадущих чужое добро. И все же это было, несомненно, их собственное добро, которое, возможно, досталось им от родителей или еще от бабушек и дедушек и которое они приумножили или сами нажили, чтобы передать потом наследникам. Так озабоченной деятельности их, как бы она ни противоречила всякой практической цели, присущ был дух извечного бытия. Деловитая сосредоточенность, с какой повторялись все жесты, последовательность непрерывающегося действия, хотя никакого действия, в сущности, уже не было, возводили усилия и тщетность повседневной жизни в абсолютный образ.

У Роберта, который как завороженный смотрел на это зрелище, возникло ощущение, сходное с тем, какое он испытывал с Кателем: что он странным образом уступает женщинам в знании вещей. Когда он наконец оглянулся на художника, который, примостившись в углу, зарисовывал эту картину в свой альбом, у него мелькнула мысль: а нет ли среди этих женщин и Анны?

В это время где-то близко неожиданно прозвучал, как и утром в трапезном зале, сигнальный гудок, который оторвал женщин от их занятия. Они проворно уложили в шкафы и комоды воображаемое добро и, окинув его напоследок любовным взглядом, неспешно разошлись.

Слабые сумеречные тени легли на голый прямоугольник пола. Небо, хотя оставалось еще светлым, казалось уже не таким бездонно-синим, зато более сияющим, как будто оно все было пронизано в этот закатный час лучами солнца.

Катель захлопнул свой альбом.

— Час закончился, — сказал он так, словно говорил нечто само собой разумеющееся для Роберта.

— А Анна не могла быть среди этих женщин? — спросил Роберт, не замечая, что, назвав фрау Мертенс по имени, выдал свое отношение к ней.

Однако художник оставил это без внимания и повел Роберта через открытые подвальные помещения к каменному коридору. Он объяснил Роберту, что тот должен идти, следуя все время за знаком К-1, чтобы не пропустить выход наверх, к площади с фонтаном. На прощание Катель обещал заглянуть как-нибудь к нему в служебные помещения в Старых Воротах. Нанести визит в гостиницу он отказался.

 

5

Роберт сидел в своем гостиничном номере в кресле, откинувшись назад и заложив руки за голову, и смотрел на тянувшиеся вверх языки пламени двух восковых свечей, стоявших перед ним на столе.

Расставшись с Кателем, он благополучно добрался до знакомых окрестностей подземного города в районе площади с фонтаном. В трапезную он не заглядывал. По пресному запаху, который плыл по коридору, он заключил, что пожилые мужчины и женщины снова сидели за своими дымящимися мисками. Он прошел только к нише и забрал свой чемодан. С минуту постоял на том месте, где утром последний раз видел Анну, как будто надеялся, что его желание встретиться с ней сможет каким-то чудом вызвать ее появление. Но Анны не было ни в подвалах, ни наверху, у фонтана.

Он стоял, как и утром, подле каменной чаши бассейна, прислушиваясь к журчанию стекающей струи, и блуждал взглядом по всему пространству площади, над которой уже сгущались вечерние сумерки. Окрестность казалась теперь не столь чуждой, напротив, чуть ли не близкой, но Анну он так и не встретил; значит, он должен прийти сюда, чтобы увидеть ее, завтра утром, в такое же время, как сегодня, когда он приехал с вокзала. В столь ранний час его еще не могут ждать в архивных помещениях, и он до службы успеет заглянуть на площадь с фонтаном.

Предсказание Кателя, что ему не избежать встречи с Анной, пока что не сбылось. Но ведь оно не тотчас же должно было сбыться и необязательно сегодня, как того ожидал Роберт в своем нетерпеливом желании.

Ему захотелось пить, и он попытался набрать воды в ладони, один раз и другой. Но это не освежило его, и тогда он, нагнувшись, подставил под струю открытый рот. Отфыркиваясь, отпрыгнул назад, отер брызги с лица и очков носовым платком и по пустынным улицам направился, полагаясь скорее на чутье, чем на знание, к гостинице. День угасал. Сумрак уже густыми тенями лег на землю, когда Роберт оказался перед каким-то невысоким строением, которое примыкало к пилону массивных арочных ворот. Тяжелые ставни закрывали окна, расположенные низко от земли. Широкий пролет арки был загорожен двойной железной решеткой. Без сомнения, это были Старые Ворота. Он медленно обошел их кругом, высматривая вход, но не нашел его. Поскольку время для посещения все равно было позднее, он двинулся дальше своей дорогой. На улицах было темно, может быть, освещение отсутствовало или его не включали. Только над входом в гостиницу светила подвесная синяя лампа. У себя в комнате вместе с оставленным для него ужином на столе он нашел записку, в которой хозяин сообщал в двух-трех вежливых фразах, что они напрасно ждали его возвращения к положенному часу, но ему, очевидно, пришлось задержаться на службе. Хлеб и фрукты в прохладных вазах и графин с вином вызвали у него приятное чувство. Карточка на столе обращала внимание гостя на то, что электрическое освещение в комнате всегда отключается спустя час после захода солнца, но можно использовать свечи. Роберт надеялся договориться с Мильтой, старой служанкой, чтобы та разбудила его с восходом солнца, но вся гостиница была темной и как будто вымершей, люди, очевидно, уже легли спать.

И вот Роберт сидел теперь в кресле и смотрел на чуть дрожавшее пламя свечей. Потом он достал из чемодана белье и едва только вытянулся на кровати, как сейчас же погрузился в сон.

Когда он пробудился, за окнами было уже светло. Он быстро оделся, недовольный, и поспешил из комнаты. Встретив в вестибюле хозяина, он осведомился у него о времени. Утро в самом разгаре — таков был ответ. Женщины, наверное, уже ходили к фонтану за водой? На это хозяин ответил, что час, когда они набирают воду, уже прошел. От завтрака Роберт отказался, служащие, мол, имеют обыкновение завтракать у себя в присутствии или где-нибудь в кафе, по дороге на службу. Он приподнял шляпу и вышел из гостиницы.

Поскольку время, в которое он надеялся встретить Анну, было упущено, то он сразу направился в Старые Ворота через подземный город. Он шел, не задерживая внимания на подробностях житья-бытья в подвальных помещениях, которое, в общем, походило на картину вчерашнего дня, и, когда уже подходил к площади, где была цирюльня, обнаружил ответвлявшийся от коридора ход и далее лестницу. Поднявшись по ее отлогим ступеням, он вышел прямо к пилону широких арочных ворот, решетка у которых теперь стояла открытой. За нею, в глубине, он увидел узкую дубовую дверь с роскошным резным окладом. Роберт потянул шнур звонка. Через несколько секунд дверь открыл пожилой служащий в простой форменной куртке, которая покроем широких рукавов напоминала рясу. Служащий со строгим достоинством приветствовал гостя и пригласил его подняться по ступеням лестницы в каменный вестибюль. Оттуда он провел его в продолговатое, устланное цветными циновками помещение. Выложенные толстыми квадрами стены и окна, похожие на бойницы, сообщали ему приятную прохладу и погружали в мягкий свет.

Служащий, несомненно уведомленный Префектурой, подвел Роберта к большому бюро, стоявшему торцом к окну. Он дал ему какое-то время осмотреться в помещении, затем удалился. В нескольких местах в стены вделаны были высокие книжные стеллажи, на которых стояли фолианты в переплетах из свиной кожи или пергамента, каталоги-указатели с наклейками буквенных и цифровых шифров. Два рабочих стола средней величины, заваленные бумагами, конторка, передвижной столик на колесах для книг, низкие стулья и табуретки с мягкими сиденьями — во всей этой обстановке ощущалась атмосфера покоя и отрешенности от мира.

Служащий между тем принес на подносе завтрак и предложил архивариусу перекусить. Завтрак состоял из простой пшенной каши, какой питались обычно ассистенты Архива. Все время, пока старый служащий — Перкинг, как он назвался, — рассказывал степенно, ровным голосом об устройстве Архива и его хранителях, Роберт внимательно рассматривал умное лицо с узкими бровями и лучиками морщин возле глаз.

— Здесь всегда двенадцать сотрудников, — говорил Перкинг, — которым предписано поддерживать порядок Архива. Исполняя наши обязанности, мы постоянно чередуемся таким образом, что работа не прерывается ни на минуту как днем, так и ночью. Архив должен быть готов в любой момент немедленно дать справку на возможные запросы из Префектуры. Кроме того, ежедневно поступают новые бумаги, тексты, документы, которые подлежат не только регистрации, но и классификации по их содержанию, а также замене. Один упущенный день, даже час невозможно наверстать и в вечности.

— Я понимаю, — кивнул Роберт, который при этом подумал о своих отношениях с Анной.

— Хотя деятельность эта, — продолжал Перкинг, — предполагает и требует определенной духовной способности она являет собой, естественно, посильное и весьма скромное участие в ходе человеческой истории и так же незначительно может оцениваться в сравнении с той мудростью, с какой законодательное руководство Префектуры управляет целой системой города-страны. Ассистенты Архива, несмотря на свое отличное от всего остального населения положение, суть только помощники, исполнители линии, которую проводит высшая власть.

— А моя задача? — спросил Роберт.

— Вы как заведующий Архивом должны полагаться на то, — мягко разъяснял служащий, — что каждый из нас осознает обязанность соответствовать духу Архива. Должен, пожалуй, сказать, что мы верные и испытанные служители. Вы сможете на основе выборочной проверки убедиться, что за текущей деятельностью мы не упускаем нашей собственной работы.

— Господин Перкинг, — сказал Роберт, — я был бы вам благодарен, если бы вы помогли мне войти в курс дела.

Служащий чуть заметно улыбнулся и показал Роберту на обширную картотеку, которая в строгом порядке располагалась в ящичках на письменном столе.

— Здесь находится ключевая настольная картотека по использованию архивных материалов, — пояснил он, — которую составил наш Мастер Готфрид, ваш предшественник, за долгие годы работы. Архивариусы по истечении определенного срока испытания получают обычно такое звание — и вам, господин доктор, тоже будет пожаловано со временем звание Мастер Роберт. По каждой предметной Рубрике в этой картотеке вы найдете описание означенного предмета, а также подробные разъяснения по использованию списка дополнительных досье и местоположение обработанной или еще только подлежащей оценке литературы, в том числе и фотоматериалов. Мы, ассистенты, можно сказать, не нуждаемся в помощи картотеки, потому что благодаря долгой практической работе знакомы со структурой и фондами Архива во всех его подразделениях, новичку же она поможет освоиться здесь, у нас, без посторонней помощи.

Роберт молча принял эти слова, расценив их как намек в свой адрес, и дал возможность Перкингу, не отвлекаясь, продолжать разъяснения.

— Если представить себе, что здесь содержится духовное наследие пусть не всего мира, а хотя бы только евразийской его части, как оно собиралось на протяжении столетий и даже тысячелетий — по сути, со времени установления письменной традиции смертных — и неизменно расширялось, то можно считать, что для этого не хватило бы ни помещений Старых Ворот с его, разумеется, обширными подземными этажами-хранилищами, ни вообще какого-либо архива мира. Да, это можно было бы счесть, как я вижу по вашему изумленному взгляду, за утверждение сумасшедшего или безумца, тем более если я прибавлю, что подавляющая часть наших рукописей принадлежит к менее известной и считающейся исчезнувшей литературе. Однако мы не мечтатели, если даже нам приходится заниматься благоглупостью, равно как и всей той мудростью, что присуща людям. В противоположность библиотекам и научным институтам всех ведущих стран, в которых хранится все случайно собранное, независимо от качества и от степени использования, в нашем Архиве с каждым новым поступлением автоматически подвергается сортировке и отбору все наличное духовное наследие. Творческих мыслей, — продолжал сотрудник, — не так много, чтобы их нельзя было зафиксировать, подобно созвездиям на небе. Масштабы и объем духовной субстанции исчисляются природой с такой же точностью, как песчинки земли. Подобно им, запас идей нельзя умножить или уменьшить. Различны только формы, в которых они выступают, неодинакова лишь интенсивность, с какой протекает обновление мыслей.

— Если я правильно понимаю, — сказал Роберт, — здесь собрано все значительное, что когда-либо возникало в умах людей и записывалось на их языках, то есть сумма подлинного наследия — сокровищница и бездна духа!

Перкинг слегка поднял вверх левую руку, так что обнажился край красной шелковой подкладки просторного рукава. Вытянув указательный палец, как будто он хотел! нарисовать в воздухе какой-то знак, ассистент сказал назидательно:

— Сокровищница и бездна духа — как точно подмечено! Так, пожалуй, мог бы выразиться Курцико.

Он медленно опустил руку.

— Поведение человека, — продолжал старый Перкинг, — которое он занимает по отношению к повседневности, любви, смерти, по отношению к власти, истине и божественному закону, подчиняется, как вы знаете, твердым ритуалам, в том числе определенным ритуалам выражения. Они, как волны, ритмически движутся, бьются внутри временного целого. Они всегда присутствуют. Кто однажды приобрел кругозор, тот различает соответствия отдельных периодов и вкладов народов. Далее обнаруживается, что каждая запись, будь то песня, мысль, изображение или описание, имеет в духовном пространстве свой образ и прототип. Не всегда это такое новое, которое превосходит старое по силе и глубине. Это облегчает нашу работу. Но я утомляю ваше внимание сведениями, которые вам как ученому, само собой, известны.

— Где бы я здесь ни оказывался, — возразил Роберт, — среди людей или вещей, я попадаю в положение человека, который учится. Со мной уже было такое в Префектуре, когда я слушал Высокого Комиссара.

— Высокий Комиссар, — сказал ассистент Перкинг, почтительно склонив голову, — один из великих Земли. Что мы, помощники, в сравнении с ним!

— Я попросил бы вас, — сказал Роберт, — рассказать мне поподробнее об Архиве.

— Смысл его может лишь угадываться, — объяснял Перкинг. — Разумеется, в сочинениях философов, поэтов, ученых исследователей содержится сумма знаний прошлого, но к этим основным достижениям творческой деятельности на Земле присоединяется немалая доля вообще всякого рода письменных свидетельств в форме писем, дневников, рукописного наследия и записок, насколько в них, — тут старый ассистент замедлил речь и конец фразы произнес с особенным смыслом, подчеркивая каждое слово, — насколько в них человеческая судьба показательна для судьбы космоса.

Роберт долго не отвечал на слова ассистента, продолжая смотреть прямо ему в глаза. Наконец он сказал:

— Я только задаюсь вопросом, когда думаю обо всем этом, какая же инстанция обладает правом и способностью судить о ценности или неценности того или иного продукта духовной деятельности. Если я не ошибаюсь, то речь здесь идет о бессмертии. — Не давая помощнику перебить себя признательным кивком головы, Роберт живо продолжал: — Каждый, кому важен был его труд, не щадил для него своих усилий. Многое, что способно, быть может, оказывать воздействие в момент появления, со временем теряет силу, другое же, что в глазах современников, случается, выглядит малозначительным или сомнительным, потомки, напротив, с гордостью превозносят.

— Все написанное, — возразил Перкинг, — претендует на длительную жизнь. Ибо оно запечатлевает мгновение. Известно, однако, что часто воля, тщеславие, желание показать себя движут пишущим, нередко это — неосознанное чувство опьянения жизнью, потребность высказаться, эмоциональный порыв или накопление знания. Частное, субъективное никогда не достигает бессмертия, оно задерживается лишь на короткий срок. Лишь когда голоса свыше руководят человеком, слова его приобретают творческую силу. Лишь анонимное имеет своего рода бессмертие. Что при этом сам человек — инструмент добрых или злых сил, сосуд божественного или демонического — это для смертных остается неизвестным. Поэтому современники, мой господин доктор, охотно пребывают в заблуждении, хотя и потомки тоже судят не всегда верно. Но, как бы там ни было, для установления, что обладает действительной силой и на какой период времени ее сохраняет, имеется одна инстанция. Единственная авторитетная инстанция, в пределы которой вы как раз вступили, — Архив.

— Абсолютная инстанция, — воскликнул Роберт с сомнением, — которая справедливо решает вопрос о бессмертии каждого творения?!

— Органически решает, — поправил старый помощник. — В той мере, в какой человеческой судьбой управляет Префектура.

— Ах! — вырвалось у Роберта; он в волнении заходил взад и вперед по комнате. — К чему это мне, — он остановился, — мне, которого назначили сюда архивариусом! Я бы никогда не отважился вершить подобного рода суд перед лицом истории!

— Ни вам, ни нам, помощникам, это не пристало бы, — возразил Перкинг тихим голосом. — Приговор выносится сам собой. Он изначально уже содержится в каждой вещи — так же как судьба в человеке. Как не Префект судит, а Префектура, так и тут — не архивариус, но Архив.

— Но что оно должно означать — Архив?! — воскликнул Роберт. — Неужели существует только обезличенный механизм?

Он в вызывающей позе стоял перед Перкингом, сжимая в кулаки руки в карманах брюк. Тот провел кончиками пальцев по своему рукаву, как будто смахивая пылинки, потом сказал:

— Какие цели преследует Префектура с вашим назначением на должность архивариуса, никто из нас, помощников, не может знать.

Роберт попросил извинить за то, что погорячился. Перкинг, молча приняв его извинения, сказал, что он затрудняется объяснить ему существо инстанции, которая непосвященному, как он понимает, может представляться на первый взгляд чем-то непостижимым. Но дело обстоит так, как он только что заметил: приговор выносится сам собой благодаря характеру каждой вещи в отдельности.

— Мы, помощники, — пояснил он, — только следим за исполнением. Сочинения, которые недостаточно проникнуты живой силой духа, бракуются, другими словами, рассыпаются в прах без нашего участия. Бывает, конечно, что мы ускоряем этот процесс, как, например, в случаях с демагогическими учениями или с литературной продукцией, которая служит дешевым целям дня. Тем скорее без пользы потраченные мысли и чувствования могут как основной материал снова освободиться; освободиться, после того как они прошли чистилище. И они тоже нуждаются в очищении. С другой стороны, мы сохраняем некоторые страшные примеры духовного заблуждения и человеческой самонадеянности. Делаем мы это для того, чтобы пригвоздить к позорному столбу глупость и ужасную закоснелость людей. Ибо, — старый помощник ближе склонился к Роберту, — ибо не ложь заклятый враг правды, а глупость.

С этими словами Перкинг подошел к одному из столов, на котором лежала стопа рукописей.

— Как раз среди бумаг, поступивших вчера, — сказал он, — мне попалась одна запись, которая иллюстрирует высказанное мной соображение. Встретилась она мне на страницах дневника одного человека, который не опубликовал в своей жизни ни строчки; как служащий бюро одного предприятия, он вел неприметную жизнь и втайне, для себя только, записывал свои мысли. Вот это место: "Я верю если не в бессмертие души, то по крайней мере в бессмертие глупости. Если когда-нибудь от нашей Земли совсем ничего не останется, то вместо нее в мировом пространстве еще долго будет кружить туманное облако — сгусток испарений всей человеческой глупости, начиная с Адама".

— Хорошо подмечено, — сказал Роберт, — хотя три последних слова снижают емкость высказывания. В целом же типичный сарказм позднего времени.

— У вас верный глаз, — с похвалой отозвался ассистент.

Он предложил Роберту осмотреть Архив, чтобы заодно познакомить его с другими сотрудниками. Ассистенты в большинстве своем были, как и Перкинг, пожилые мужчины, седовласые, с умными, проницательными глазами; они только на секунду поднимали взгляд на Роберта и снова погружались в неоглядный мир, в котором они пребывали во время своих чтений и записей. Одни сидели со своей работой на корточках, другие стояли перед конторками. Их позы и движения были спокойны и сдержанны; в них не чувствовалось усталости, скорее благотворное терпение.

Многие помещения Архива уходили вниз, в подземные этажи, куда вела винтовая лестница. Перкинг тихо рассказывал о работе ассистентов, которая состояла в систематизации, отборе и аннулировании материалов.

— К нашему Мастеру Магусу, — сказал он, — хранителю печати секретных бумаг, который пребывает в самой глубокой крипте Архива, вы спуститесь как-нибудь в другой раз.

В залах семи этажей, которые, подобно пещерам, вырублены были в толще земной породы, высокими рядами стояли стеллажи с подшивками бумаг, папками, фолиантами, свитками — свидетельствами прошлого, завещанные настоящему. Молодые служители в форменной одежде посыльных оберегали в ярко освещенных помещениях духовное наследие мира, которое Роберт обводил почтительным взглядом. В нескольких подземных залах он обратил внимание на внушительное собрание из китайского и тибетского наследия, в сравнении с которым эллинистический и римский вклад выглядел довольно скромным. Так, к примеру, здесь находилось необъятное количество свидетельств живительной силы Дао. Но сейчас не время было вникать в подробности. Это был не более чем ознакомительный осмотр фондов, чтобы новый архивариус мог составить себе некоторое представление о них.

— Какие сокровища! — воскликнул он, когда они с Перкингом снова поднимались вверх по избитым каменным ступеням винтовой лестницы. — Какая жизнь после смерти!

— Если вы, господин доктор, изволите совсем к нам переселиться, то к вашим услугам, помимо рабочего кабинета, еще персональное помещение, где вы могли бы находиться в свободное от службы время и спать.

Роберт полюбопытствовал, что это за помещение. — Оно, — сказал Перкинг, — в другом крыле Старых Ворот, в круглом пилоне, к которому в отличие от нашего крыла не примыкает, как вы уже, должно быть, заметили, строение. Возможно, оно и предусматривалось первоначально, для симметрии, но в целом ансамбль так и не был завершен. Поэтому наши Старые Ворота с одной стороны имеют как бы усеченный вид, что, однако, не бросается в глаза, так как к Воротам с противоположной стороны, той, что оставалась открытой, впоследствии почти вплотную подошла городская застройка. Этот изолированный объемный пилон, в котором находится приготовленный для вас покой, соединяется с помещениями Архива скрытой галереей, проходящей на высоте арки ворот.

Ассистент первым поднялся по крутой спиральной лесенке. Галерея, соединявшая оба пилона, была такой низкой, что по ней можно было идти, только пригнувшись. И света сюда проникало совсем мало через круглые оконца. В противоположном пилоне точно такая же крутая лесенка вела вниз, к дощатой площадке, где располагалась полукруглая солнечная комната.

Когда они вошли в нее, Перкинг сказал, что это помещение сообщается через потайной ход с подземным туннелем и далее с катакомбами.

— Вон там, — показал ассистент, —дверца люка, ведущая в подполье. Таким образом, в комнату можно попасть и выйти из нее, не прибегая к кружному пути через галерею и здание Архива.

Роберт оценил это преимущество; ему импонировала и необычность жилья.

Тем же путем они вернулись назад, в противоположное крыло Старых Ворот. Когда они вошли в уже знакомое Роберту рабочее помещение, Перкинг заметил, что он пользовался той комнатой в пилоне какое-то время, пока отсутствовал заведующий, но теперь он охотно освободит ее для вновь назначенного архивариуса. Его присутствие как старшего из ассистентов так или иначе требуется во многих помещениях Архива.

С этими словами он вручил Роберту ключи — как от главного входа и решетки ворот, так и от потайного хода через люк. Роберт решил пока что не съезжать из своего номера в гостинице, но в каких-то особых случаях, если, к примеру, засидится допоздна за работой, использовать и эту комнату в Архиве. Перкинг положил ему на письменный стол толстую тетрадь для записей, как он пояснил, текущей хроники и вышел в соседнее помещение, где стал беседовать с одним из ассистентов на иностранном языке. Дверь стояла открытой. Что он должен записывать? Роберт нерешительно отвинтил колпачок своей самописки, раскрыл пустой том и вывел на первой странице: "С сегодняшнего дня доктор Роберт Линдхоф вступает в свою новую должность". Чуть помедлив, он задумчиво снова надел колпачок на ручку.

Каким целям служил Архив, который, как он уже догадывался, в корне отличался от любой из общепринятых библиотек и от всяких прочих книгохранилищ? Перкинг, проводя его по архивным помещениям, заметил вскользь, что он служит установлению ясного знания. Но кому это идет на пользу? Чему могло бы способствовать ведение текущей хроники?

Он подумал было опять обратиться к Перкингу за разъяснениями, когда с улицы послышался шум. Ассистенты в соседнем помещении продолжали как ни в чем не бывало заниматься своим делом; Роберту же, который для начала погрузился было в чтение дневниковых записей одного коммерческого служащего, нарастающий шум снаружи мешал сосредоточиться, и он, досадливо морщась, оставил бумаги и подошел к окну. Вдоль дороги, на всем протяжении ее до поворота, кучами толпился народ, преимущественно женщины, и сбегались еще и еще люди из соседних переулков, даже из оконных проемов домов высовывались лица и с нетерпением всматривались в конец улицы. Очевидно, там чего-то ждали. Через некоторое время толпа радостно всколыхнулась, женщины подталкивали друг друга, улыбались и кивали одна другой.

— Идут! Идут! — восклицали голоса на углу улицы. Возглас, подхваченный всеми, катился по толпе. Последние из запоздалых зрителей, точно подстегнутые, бежали со всех ног, спеша присоединиться к ожидающим. Голые фасады отсвечивали желтовато-красным блеском. Всеобщее напряжение передалось и Роберту, он облокотился поглубже на широкий подоконник, припав лицом к стеклу. Тут в глаза ему бросился один худощавый господин в сером цилиндре, который вроде бы небрежно расхаживал взад и вперед с невозмутимым видом, точно ему дела не было до происходящего. В то же время он, казалось, все видел, замечал своим острым, приметливым глазом. Не ускользнул от его цепкого взгляда и Роберт, но, когда тот осознал это, господин в сером цилиндре уже повернулся, как бы равнодушно, к нему спиной и замешался в толпе.

Народ стеной стоял вдоль дороги, по которой теперь двигалось, колыхаясь, длинное шествие. Это были дети, мальчики и девочки. Их маленькие тела пружинили, как будто путь их проходил по висячему мосту, по которому они ступали, едва касаясь его ногами. Они шли по четверо в ряду, многие крепко держались за руки, точно это придавало им уверенности, иные шагали сами по себе.

На головах у детей были веночки из цветов; некоторые держали перед собой букетики, зажав их в кулачках, у других букетики приколоты были к волосам. Впереди шагали самые маленькие, кажется, еще только начавшие ходить, за ними следовали дети постарше и, наконец, самые старшие, лет по двенадцати-тринадцати. Девочки одеты были в светлые, большей частью белые платьица, мальчики — в прогулочные костюмчики или матроски. У одних были на спинах школьные ранцы, другие крепко сжимали в руках какую-нибудь игрушку: куклу, кораблик или обруч.

По всем признакам это была не какая-то процессия, как поначалу могло представляться. Шествие напоминало скорее экскурсию; оно наводило на мысль об отверженных, об изгнанниках, которые отправлялись, казалось, в чужие края. Глаза у детей блестели, и солнце, по-видимому, не мешало им, ибо они глядели вверх не мигая. Рты у них были раскрыты, как если бы они пели, хотя не слышалось ни единого звука. Временами это вызывало иллюзию не столько пения, сколько немого крика. У многих брови были приподняты кверху и кожа на лбу чуть морщинилась продольными складками, что придавало их лицам выражение недетской задумчивости, страдальческого недоумения. Правда, иные как будто улыбались, хотя улыбка не озаряла их лиц и выглядела скорее умильно-слащавой. Над головами детей висела дрожащая, переливающаяся зелеными и синими тонами пелена. Присмотревшись получше, Роберт увидел, что это были мухи, которые тучами роились в воздухе, сопровождая детей на всем их пути; они вились вокруг их фигурок, садились на руки, на лица, назойливо тужили перед глазами. В воздухе стояло монотонное ядовитое гудение. Какой-то сердобольный мужчина в переднем ряду поймал одну муху в ладонь, взял, осторожно разжав пальцы, за крылышки и с наслаждением оторвал ей по одной все лапки, после чего раздавил ногой.

Шествие между тем достигло Старых Ворот и свернуло под арку; решетка, как Роберт еще с утра заметил, была отворена. Дети ни малейшего внимания не обращали на взрослых, которые не сводили с них глаз. Они спокойно и твердо шли своей дорогой, и ни один ни разу не оглянулся, хотя из толпы часто окликали того или другого ласкательными именами. Нередко какая-нибудь из женщин напряженно устремляла взгляд к тому или иному ребенку, при виде его в ней как будто оживало воспоминание о чем-то близком, дорогом. Тут и Роберт невольно подумал о своих детях, он даже высматривал их, Беттину и Эриха, среди проходившей детворы, как будто и те тоже могли там идти. Их, конечно, не было, но ему казалось, что он узнавал их и в том и в другом — во всяком из детских ликов, настолько сходство не определившихся еще черт преобладало над частными различиями.

Внезапно он понял, отчего этот город казался таким безрадостно-пустым: нигде на улицах, площадях и в катакомбах не видно было детворы, не слышалось шума невинных детских игр, звуков беззаботных и звонких ребяческих голосов. Здесь не было детей; это напоминало, насколько он представлял себе, атмосферу санаториев и лечебных курортов, где, заботясь о покое больных, жаждущих исцеления, гонят детей из близлежащих парков и скверов. Про себя Роберт всегда думал, что крик детей может выдерживать только тот, кто сам его порождает; их несмолкаемый шум и гомон на улицах, их разноголосый галдеж, неудержимый истошный плач так часто бывал нестерпим и мешал ему в часы уединенных занятий. Но здесь эти дети не плакали, а мирно, спокойно и уверенно шли своей дорогой. Точно в колдовском шествии, проходили они, заполняя всю улицу, и чего бы, кажется, он не дал теперь, чтобы только не видеть их такими смирными; как хотел он, чтобы улица огласилась их веселыми криками, чтобы их радостно звеневшие голоса проникали сюда, под своды Архива. Но уже одно это шествие и возможность видеть его придавало физиономии этого города без детей хотя бы на какое-то время новое, особенное выражение. Теперь он понимал, почему жители с таким волнением ожидали детей и такими благоговейными взглядами провожали. Ведь и эти дети шли, казалось, откуда-то из другой страны и только проходили через город.

Ни один из жителей не последовал за ними. Сзади шли только служители, которые несли открытые паланкины. В них лежали совсем крошечные, грудные, дети, спеленутые и с сосками во рту. Их можно было бы принять за восковых кукол, если бы они не дергали своими крохотными пучками и время от времени не выпрастывали из пеленок ножки. Городские служители, которые с безучастными лицами несли эту легкую ношу, были в таких же кожаных фартуках и кепках с козырьками, как и те мужчины, что убирали мусор на улицах города. Дрожь пробежала по телу Роберта. Из толпы зрителей раздавались умильные возгласы: "Ах, какая маленькая крошка с голубой ленточкой!", "Какой же он опрятненький, вы только поглядите!", "Какая она нежная, вон та, с розовым бантиком в волосах!". При этом женщины, старые и молодые, слегка покачивались из стороны в сторону, вытянув перед собой обнаженные руки. Каждая как будто убаюкивала ребенка, пока проносили паланкины. Но вот последний исчез из виду. Тут и туча мух рассеялась.

В то время когда городской служитель, замыкавший шествие, равнодушно затворил за собой решетку, в комнату вошел ассистент, тот, который говорил, что чувства должны разрушаться, чтобы высвобождались их основные элементы, — то есть старый Перкинг. Он подошел к стоявшему у окна Роберту.

— Почти через день, — сказал он осторожно, — жители вот таким образом провожают толпу детей, проходящих через город. Хотя зрелище это повторяется часто, оно не утрачивает своей притягательной силы для массы. Поскольку население добровольно принимает участие в этом маленьком параде, то оно, естественно, засчитывается как час упражнений. Для многих это приятное и волнующее событие.

— Но можно узнать, — сказал Роберт, — куда они направляются?

— Они приходят, они идут, — возразил Перкинг. — В северо-западном направлении от города простираются обширные поля.

— Мне уже говорили об этом в Префектуре, — сказал Роберт.

— Это совершенно естественно, — заметил ассистент, — дети проходят через город, не задерживаясь в нем. Их жизнь еще не отмечена печатью собственной судьбы.

Роберт кивнул.

— Можно было бы подумать о рае, — сказал он, — о невинности знания. Но, — помолчав, продолжал он, — эта ядовитая туча мух, эта гадость!

— Наверху мухи, а внизу крысы! — сказал Перкинг. — Это остатки животной жизни, для которой даже река не преграда.

Как будто спохватившись, что он слишком много сказал или предложил, старый ассистент оборвал разговор и поспешно удалился.

Улица снова обрела свой обычный вид. Толпа разошлась, лишь немногие зрители еще стояли там или тут и переминались с ноги на ногу, прежде чем тронуться с места. Роберт отошел от окна с намерением обратиться снова к своим бумагам, но вдруг замер на месте, словно его что-то кольнуло в сердце. Он выждал с минуту, потом бросился вон из комнаты, едва удостоив кивком почтенных ассистентов, сидевших в соседнем помещении. Впрочем, те настолько погружены были в свою работу, что, кажется, даже не обратили внимание на его поспешность. На бегу схватив в гардеробе шляпу и перчатки, Роберт вылетел из вестибюля, и не успела еще дверь захлопнуться за ним, как он уже стоял на улице. Не спеша ему навстречу шла Анна.

 

6

Анна была в таком же легком костюме, что и накануне утром. Только сегодня она надела на голову светлую соломенную шляпку с цветной лентой, концы которой весело трепетали. Увидев Роберта, она приостановилась. На лице ее играла чуть заметная насмешливая улыбка, которая должна была скрывать ее смущение.

— Ты! — воскликнул он, шагнув к ней, и взял за руку.

— Конечно! — сказала она. — Вот и ты теперь здесь, Роб!

Она высвободила свою руку из его руки и плотнее натянула рукав жакета на запястье.

— Ты, верно, рассердилась на меня, — поспешно заговорил Роберт, чтобы облегчить свою совесть, — за то, что я вчера утром не сразу узнал тебя.

— Вчера утром? — переспросила Анна и опустила глаза.

— Ну да, ты же знаешь, — сказал он. — Я только что приехал с вокзала и стоял на площади, а ты как раз пришла за водой к фонтану, вместе с другими женщинами.

— Да, — подтвердила она, — мы всегда ходим туда рано утром. Так это было вчера? Я знаю только, что ты меня не узнал. — Она улыбнулась и посмотрела прямо ему в глаза.

— Тебя это обидело? — озабоченно спросил он.

— Нет-нет, — возразила она.

— Ты можешь понять, — продолжал он, — мне ведь все казалось новым и непривычным, поездка сюда, которая случилась совершенно неожиданно, утомительная дорога, долгий путь от вокзала к городу, одним словом, я был готов к чему угодно, но только не к тому, что ты будешь первой, кого я здесь встречу.

— Так оно, кажется, и было, — кивнула Анна.

— Правда, очень скоро у меня возникло ощущение, что женщина, которая привела меня в подвальные помещения, была ты. Потому я и окликнул тебя там, в коридоре, когда ты уже пошла, — но в полумраке я не был точно уверен.

— Ты уже нашел себе жилье?

— Да, Анна, спасибо. Если бы ты сразу заговорила и я услышал твой голос — вот так, как я его слышу сейчас, — я бы сразу узнал тебя. Но ты приложила палец к губам...

— Да и ты мог быть миражом, — сказала она.

— Не шути так, Анна, — взмолился он.

— А что было потом?

— Потом, — сказал он, — ах, это слишком долго рассказывать и далеко увело бы. В сущности, я весь день искал тебя!

— Ты этим занимался, Роб? Как чудесно!

— Но Анна! Ты знаешь, как я всегда ждал тебя. Всегда.

— Что значит это в сравнении с ожиданием здесь! — воскликнула она. — Но теперь я рада. Ведь ты приехал. Ты в самом деле последовал за мной.

Роберт помолчал, как бы соображая. Потом взял ее за руку и сказал только:

— Пойдем. Пройдемся немного.

Они шли как будто по заколдованным улочкам, словно были одни в этом мире. Сворачивали то вправо, то влево, не замечая, что кружат по одним и тем же местам. Шли не спеша, одинаковым шагом. Мало-помалу разговор, после первых торопливых слов, которыми они обменялись при встрече, потек спокойно.

Да, она, конечно, предполагала, что он тоже должен быть среди зрителей, которые собираются во время шествия детей. Кто же упустит такое зрелище. Она еще и сейчас все не может отделаться от впечатления, как будто перед глазами проходили и те, кто еще не родился, во плоти и крови. Нет, она не плачет. Просто она не могла знать, где именно он стоял, и поэтому потихоньку прошла всю улицу до самых Старых Ворот, почти отчаявшись его встретить. Вообще она старается обходить это место. Какое именно? Ну это, где испокон веку сидят городские писари, эти стражи душ, перед которыми будто бы уже нет никаких тайн. И все же у нее есть тайна, все еще есть. Даже перед ними. Иначе какая бы она была женщина!

От ее смеха веяло соблазном. Он крепче обхватил ее рукой. Не только ее замечание о Старых Воротах удержало Роберта от того, чтобы рассказать Анне о своей связи с Архивом. Слишком хорошо он помнил, какое странное впечатление произвело его сообщение об этом на Кателя. Но не заметила ли она, что он вышел ей навстречу из-под арки или что он наблюдал шествие из окна Архива?

— Я как раз вышел оттуда, — сказал он.

— Ты не снизу шел? — спросила она, не вкладывая в слова никакого особого смысла, ведь она знала о выходе из катакомб на улицу внутри арки.

— Не совсем оттуда, — отвечал он. — Я наблюдал шествие детей из окна Архива, куда меня вызвали.

— Ну да, — вздохнув, сказала она. — Мы постоянно чем-то заняты. У каждого вечно находится что-то, что надо доделать, устроить, довести до конца. — Она теребила пуговицу на своем жакете. — Наверное, от тебя потребовали все твои рукописи и бумаги, ведь они присваивают себе всякое написанное слово, чтобы его использовать, как они утверждают — во благо человечества! Смешно, но мне стыдно становится, когда я думаю, что и мои помыслы могут быть там классифицированы.

— Как ты горячишься, родная! — сказал Роберт, останавливаясь. Немного помолчав, он осведомился, не было ли ее среди тех женщин, что разыгрывали танцевальное представление в открытых подвалах.

— Я часто бываю занята в таких пантомимах, — сказала она хотя и доброжелательно, но с оттенком пренебрежения, как бы отмахиваясь от докучливого вопроса. — Это наши регулярные часы упражнений. Но стоит ли об этом говорить.

— Я здесь человек новый, — сказал он извинительным тоном.

— Пойдем дальше, — предложила она ласковым голосом.

И снова они шли бок о бок по извилистым улочкам, не замечая окружающего их убожества. Минутами бедра их соприкасались. Они молчали.

Оба преисполнены были чувства единства, какого они никогда раньше не испытывали. Они могли идти рядом — свободно, не таясь. Прежде они вынуждены были встречаться украдкой, места для прогулок выбирали за городом, на отдаленных проселочных дорогах, опасаясь нежелательных встреч со знакомыми, которые могли передать потом мужу Анны или жене Роберта, что видели их вдвоем.

— А я встретил приятеля молодости, — сказал Роберт, — о котором уже много лет ничего не слышал, Кателя. Ты с ним лично не была знакома, я знаю, это было еще до того, как мы начали с тобой встречаться. Но ты могла видеть его акварели у нас на старой квартире, одна висела в комнате Элизабет.

— Ах да, Элизабет, — рассеянно проговорила она, — как далеко это все.

— Ты тогда училась, — продолжал он, — была совсем еще девочка. Я как сейчас помню: ты пришла ко мне в Институт, это было на семинаре восточных языков, и я еще рассказывал тебе об ассирийской глиняной круглой печати с изображением прыгающего носорога. Это была наша первая встреча с тобой.

— Ты еще это помнишь! — сказала она, глядя перед собой куда-то вдаль.

— Мы так давно знакомы с тобой, Анна!

— Очень давно, Роб!

— С перерывами, — сказал он, — со странными перерывами. Когда ты неожиданно вышла замуж... но не стоит, пожалуй, вызывать прошлое.

— Не стоит? — спросила она.

Они шли мимо холодных стен разрушенных домов, по улицам, которые казались вымершими.

— Ты снова рядом, — сказал он. — Последний разрыв был самый ужасный, когда ты уехала куда-то в горы и никто ничего не знал о тебе. Я не хотел верить, что мы уже никогда не встретимся, не будем идти вместе — вот так как теперь. Катель, впрочем, предсказал, что мы непременно свидимся, это, дескать, неизбежно, если тебе известно, что я здесь.

— Роб, — сказала она, — новые связи здесь не завязываются, нити могут только сплетаться до конца. Мы были предназначены друг для друга, разве не так? И нашей с тобой жизни мы еще не вкусили в полной мере.

Роберта так тронуло это искреннее признание Анны, что он не мог говорить и только нежно поглаживал ее руку. Как просто, как естественно вдруг стало все между ними. Но разве не она сама всегда оказывала ему тайное сопротивление в решающие минуты и умела помешать тому, о чем она сейчас говорила.

— Теперь я действительно свободна, — живо продолжала она, — и ты в равной степени.

Роберт, подумав, что Анна, говоря это, имела в виду свой развод с мужем, сказал:

— Так этот процесс закончился?

— Вот дуралей, — небрежно сказала она, — ты же и сам знаешь, что закончился. Чего прикидываешься.

— Позволь, — возразил он, — отец говорил мне, что дело о разводе слушается здесь во второй инстанции.

— Твой отец?

— Я встретил его вчера в подвалах, в столовой, после того как ты оставила меня там, в коридоре.

— Так он все еще здесь? — спросила она. — Впрочем, почему бы и нет. Ах, ты имеешь в виду тот процесс, Роб! — Ее голос звучал неуверенно, — Я так мало знаю, что там. Забудь это.

Их взгляды скользили по скучным развалинам домов, по голым фасадам, за которыми сгорела уютная жизнь, и оба мысленно видели комнату и сад, поля далеко за городом и край, мосты к которому были разрушены. И боль, как рана, жгла того и другого, только у каждого она была своя.

— Какая у тебя холодная рука, — сказал он и приложил ее ладонь к своим губам.

— Не здесь! — пробормотала она и поспешно отдернула руку.

— Чего ты боишься? — удивился Роберт. — Тут никого поблизости, да и кто может нас знать?

— Я думаю, что всегда наблюдают, — возразила Анна. И снова нервно натянула рукав жакета на запястье. — Мне что-то холодно стало, Роб. Ты все-таки останешься со мной?

— Мы неразумно долго находились в тени, у этих стен, — сказал он. — Пойдем на солнце.

— Мне страшно, — прошептала Анна. Но она уже овладела собой. — Прости меня, Роб! Мне пришла нехорошая мысль. Ты еще не знаешь. Люди здесь придают большое значение приметам.

Она решительно направилась крупными, размашистыми шагами к площади, которая вся была залита солнечным светом. Пересекая ее, она украдкой оглянулась.

— Смотри! — весело воскликнула она, замедлив шаги недалеко от фонтана, так что Роберт, оказавшись впереди, остановился и обернулся к ней. — Смотри, как наши тени сливаются в одну. — Голос ее звучал уже свободно.

— И здесь мы в первый раз встретились, — счастливо сказал он. Она приложила указательный палец к губам, вытянув их дудочкой. Но Роберт чуть подался вперед — так, что его тень укоротилась, — и искусными движениями рук заставил танцевать тени фигур на земле. Анна стояла неподвижно и с видимым удовольствием наблюдала, как он проделывал свой фокус.

— Тень от тебя, — сказал он, — выглядит несколько светлее, чем моя. Странно! Такого я еще никогда не видал!

— Ты ошибаешься, — возразила она.

— Оттенок светлее, — утверждал он, — это очевидно. Если я, к примеру, держу руки вот так, то тень от них падает как раз на тень, которую отбрасывает твоя фигура, и она в этом месте становится явно темнее. Разве ты не видишь, как она выделяется на общем фоне. А вот сейчас она темнее примерно там, где сердце, а сейчас... — Он осторожно опустил свои ладони, так что они более темным пятном скользили вдоль бедер ее тени.

— Что ты делаешь... — сказала Анна. Едва она это проговорила, как колени у нее подогнулись, и Роберт подхватил падающую Анну на руки. Лицо ее было бледно, в губах ни кровинки. Он подтащил ее к фонтану, ноги ее безжизненно волочились по земле.

Он бережно опустил ее на землю, прислонив спиной к стенке бассейна. Поддерживая ее одной рукой, вытянул из кармана носовой платок, смочил в воде и приложил несколько раз к ее лбу, потом к сухим губам — наконец она слабо шевельнулась.

— Анна... — прошептал он, склонившись над ней, и еще раз: — Анна...

Она открыла глаза, качнулась вперед и повела мутным взглядом вокруг себя, посмотрела на него, но глядела как бы сквозь него, не узнавая. Потом веки ее снова сомкнулись. Он испуганно схватил ее руку, бессильно повисшую, и стал нащупывать пульс. К своему удивлению, он обнаружил на ее запястье толстую повязку, которая не давала ему нащупать пульс. Он в растерянности отступился. Когда Анна снова открыла глаза, ее блуждающий взгляд был уже более спокойным и сосредоточился на его лице.

— Ах! — воскликнула она, и на лице ее выразилось удивление. — Ты еще здесь? А я думала, что это конец, — невнятно лепетала она.

— Не надо говорить, любимая, — просил Роберт. — Где же мне быть, как не с тобой!

— Я не знаю, — пробормотала она. — И ты все еще — Роберт?

— Я, Роберт, — успокаивал он ее, —да, да, я. Тебе нужен покой, Анна, тебе надо отдохнуть.

— А я хочу танцевать, — возразила она. Губы ее уже слегка порозовели, — с тобой танцевать. Да, хочу, кажется. — Она усиленно закивала головой. — Оставь меня! — крикнула она, когда он попытался ее удержать, и высвободилась каким-то неласковым движением из его рук.

Шляпка ее развязалась. Она поднялась на ноги и сделала несколько неверных шагов, широко ступая, как в танце, и раскачивая головой. Потом откинулась всем телом назад, ухватившись обеими руками за край бассейна, чтобы не упасть.

— Я устала больше, чем думала, — сказала она и глубоко вздохнула. — Но это сейчас пройдет.

Она попробовала подтянуться, чтобы сесть на край бассейна, Роберт хотел ее поддержать, но она обошлась своими силами.

— Пожалуйста, Роб, — попросила она серьезно, без улыбки, — помоги мне снять туфли и чулки, а? Я опущу ноги в холодную воду, и мне станет лучше.

Роберт поспешно стянул с ее ног туфли, не развязывая шнурков, потом резинки, которые она сама молча расстегнула, и нагнулся ниже, чтобы снять тонкие чулки-паутинку.

— Я первый раз это делаю тебе, — сказал он, выпрямляя спину.

Кровь бросилась ему в голову.

— В самом деле? — проговорила она. — Значит, мне это всегда только снилось. Может, оно и сейчас так?

Он засмеялся. Она схватила его сверху за волосы. Он сделал движение, чтобы обнять ее и прижать к себе. Но она уже подняла одну ногу и перекинула ее через край бассейна, затем другую и, подобрав подол юбки, опустила ступни в воду. Она сидела и озорно, как ребенок, шлепала ступнями по воде. Он обнял ее сзади, обхватив руками грудь. Безоблачное небо сияло в своей ослепительной синеве, и эта синева, которая, казалось, всегда неизменной оставалась над городом, лежала на них, словно груз.

— Но ты уже больше не сон, — сказал он.

— Я опоздала! — крикнула вдруг она, подняв испуганный взгляд на солнце.

Она быстро вытащила ноги из воды и ступила босыми ногами на землю. Торопливо надела свою шляпку с широкими полями и сказала Роберту, чтобы он подождал ее. Это недолго, она только отпросится у начальника. На вторую половину дня. А он тем временем может осмотреть собор, недалеко отсюда, и таким образом исполнит заодно одну из своих обязанностей. Она показала в ту сторону, где сужался овал площади. А потом они встретятся на остановке трамвая.

— Прихвати мои вещи, — крикнула она уже на ходу, — пока я сбегаю.

Роберт, ничего толком не поняв из торопливых слов Анны, растерянно смотрел, как она бежала широкими шагами к спуску в подземный туннель. Ее как будто ничуть не смущало, что она прямо босиком прыгала по мостовой. Когда она исчезла из виду, он посмотрел в указанном ею направлении: там в дрожащем мареве виднелись очертания сужающегося кверху фронтона, в которых угадывалось культовое сооружение. Он взял в руку чулки и туфли Анны и задумчиво двинулся через площадь к собору.

Чем вызвана столь внезапная поспешность, с какой она помчалась "отпрашиваться", и что она имела в виду, когда говорила ему об исполнении ежедневной обязанности? Он волен, в силу своей должности, сам решать, куда ему ходить, чем заниматься в тот или иной момент — исходя из задачи, которая стоит перед ним здесь. Анна, конечно, не могла знать, что он вправе распоряжаться своим временем, как он сам считает нужным. Но пока она была с ним, она находилась под его защитой. Что ему до какого-то там частного "начальника", у которого она сейчас "отпрашивается", у него в кармане особое удостоверение, и ему в крайнем случае достаточно воспользоваться телефонным номером Префектуры, чтобы освободить Анну от возможных нагрузок. Раздражение захлестнуло его. В конце концов, настало время подумать и об обеде. Как чудесно они могли посидеть вдвоем, не в гостинице, разумеется, а, скажем, в каком-нибудь ресторанчике. Ну, раз уж так получилось, он осмотрит пока что храм. Давно уже в церкви ходят не из набожности, а с целью осмотреть архитектуру здания, произведения искусства. При этом, правда, можно приобщиться к тайнам бытия, как было когда-то с верующими, ходившими в церковь.

Перед ним возвышался на краю площади фасад древнего храма. Высокие каменные ступени во всю ширину фасадной стены вели вниз, к порталу. Вниз — ибо почтенное сооружение располагалось на месте, по уровню много ниже окрестной территории. Представлялось так, как будто оно, оседая, постепенно погружалось в глубь земли, хотя на самом деле это только окрестность со временем стала выше. Роберт из своей археологической практики знал, что развалины древних городов, храмы и дворцы почти всегда извлекали из глубинных пластов земли, которые постепенно возникали в результате наносов речного песка, каменной пыли, обломков строений, пострадавших от землетрясения. Ему известны были и такие места, где было сразу несколько погребенных одна под другой культур, часто с сохранившимися величественными обломками. Именно так он объяснял себе и заглубленное местоположение этого храма, который первоначально был возведен, может быть, на высоком месте и выгодно выделялся из общей застройки. Теперь он, вероятно, в значительной степени утратил величественный вид, какой имел прежде.

Стена, сложенная из плотно пригнанных серых продолговатых квадров, обнаруживала богатство декоративной отделки. Поверх украшенного символами портала тянулся фриз в виде гирлянды растений с круглыми листьями, в промежутках между отдельными звеньями которой были каменные выступы со скульптурными человечьими и звериными головами. Розетка над ним была замурована. Другие членения и детали фасадной плоскости также были удалены или замаскированы в более позднее время, что придавало ей в целом вид глухой стены. В нишах по обеим сторонам портала отсутствовали статуи. В арочной перемычке входа, которая находилась приблизительно на том же уровне, что и площадь, сверкал зеленый глаз огромной каменной головы. Хотел ли он взглядом Горгоны приковать к месту незваного гостя? Или проницательной суровостью небесного отца заклинал желанного посетителя, вступающего под своды храма? Волосы каменной головы то будто извивались змеями, то закручивались завитками, из которых, как из лепестков лотоса, воспаряли многочисленные маленькие фигурки — блаженные жизни, безмолвно сидевшие на корточках, подобно ученикам Будды, парящие на крылышках, как эльфы, с просветленными ликами херувимов. Вся эта благодать не смягчала суровости глядящего каменного ока.

Сходя вниз по лестнице, Роберт задерживался на каждой ступени, чтобы сравнить разные впечатления от глаза, выражение которого изменялось по мере того, как он спускался все ниже. Так, он постепенно пришел к мысли, что это скульптурное изображение должно было означать нечто большее, чем просто украшающий вход рельеф. Благодаря все увеличивающемуся объему головы взгляд все время мог охватить полностью лишь один из двух ее глаз. Этот глаз был как будто оторван от стены и потому казался как бы выпученным, возможно, он был тут изначально; это был пустой глаз, он не смотрел ни перед собой, ни вовнутрь себя. Со следующей ступени глазная щель, казалось, сужалась по краям, как будто затягивалась шлаком при виде картины всеобщего разрушения. Налет скорби можно было различить, если спуститься еще ниже, хотя глаз оставался все же слишком открытым, без слез, чтобы что-то значить. Он не выражал доверия, но вместе с тем обезоруживал всякое всезнайство. Взгляд по-прежнему оставался пустым. Роберт медленно спустился на ступень ниже, глядя вверх. Ничего скорбящего, ничего терпящего, скорее всего, бытие страдания сделало непроницаемым образ. Моментами проступало что-то женское в разрезе глаза, напоминая мученическое выражение, известное по скульптурным изображениям Будды и Христа. Кое-где виднелись едва различимые следы росписи. Какая эпоха, какой одинокий дух трудился над этим? Разве не было искуплено знание о вселенском страхе, победившем самого себя — смертью в жизни? Роберт не мог припомнить ни одного изображения, которое годилось бы для сравнения с этим. Что он знал из культур чужих стран и народов, все и всегда уже варьировалось в человеческом. Но здесь — и с самой нижней ступени это было видно совершенно отчетливо — у ока творения отсутствовало выражение божественного, но также и демонического. Безучастно смотрело оно не только поверх людей и человеческих судеб, оно не замечало их, как копошащееся в бесплодных усилиях ничто. Не застланное пеленой, оно казалось погруженным в долгий сон; оно было угасшим, но посюсторонним. Что лежало за ним, святая святых — или мрак?

С трезвым чувством, хотя и не без внутреннего трепета, вошел он через высокие створки дверей, которые только слегка были притворены. Не недра мира приняли его в себя — пустынное безмолвное пространство тонувшего в голубом полусумраке помещения обступило его. Что-то тонко хрустело, как песок, у него под ногами, нарушая тишину. Это заставило Роберта после нескольких шагов остановиться. Он нагнулся к полу и увидел, что его покрывала толстая стеклянная пленка. Возможно, она предохраняла цветные плитки мозаики, которыми был выложен пол. Сверкающие блики прихотливо переливались и трепетали на его поверхности, скрадывая очертания узора. Свет струился сверху широкими потоками и рассеивался по всему помещению. Купола, который должен был венчать строение, не было. Само небо осеняло культовое здание своей бездонной синевой. С продольных боковых балок фермы свисали, отливая на солнце зеленью, мощные медные пластины, сплющенные в одну покореженную массу с зазубренными краями. Казалось, что медный шлем купола был проломлен и вывернулся наизнанку. Стало быть, разрушение и здесь оставило свои следы.

Помещение поначалу могло представляться открытой сверху базиликой. Однако скоро из сумрака проступили два боковых нефа; они отделялись от центрального тяжеловесными колоннами, которые высились, подобно окаменевшим стволам деревьев.

Неспешно ступая через пустынный удлиненный зал главного нефа по направлению к апсиде, Роберт неожиданно оказался на месте, где продольное помещение пересекал широкий поперечный неф. Его стены цвета слоновой кости были не очень высоки, по бокам обозначались в сумрачном свете небольшие капеллы. Повернув налево, Роберт почувствовал, что пол, теперь уже не покрытый стеклянным настилом, довольно круто шел под уклон. Стены, казалось, были вырублены в толще скальной породы. Он обнаружил здесь ниши с многочисленными фигурами святых на невысоких цоколях. Одни, в монашеских одеяниях стояли, подобно пророчествующим, в соответствующих позах, другие сидели, погруженные в медитацию. Тут были целые скульптурные группы в натуральную величину изображающие сцены из жизни святых. В застывших движениях и жестах, при всей искусственности, какая чувствуется обычно в расписанных деревянных скульптурах, было нечто в высшей степени волнующее. На их неподвижные лица, казалось, были надеты маски, но не для сокрытия чего-то, тут как бы сама вечность удерживала некое волнующее мгновение жизни.

Здесь стояли, широко расставив ноги, рыцари и князья в одеждах из дерева и камня, некоторые опираясь на рукояти мечей, там у входа в грот виднелись две фигуры основателей церкви с самонадеянным видом патрициев. По светскому великолепию и пышности Роберт узнал в отдельных группах образы французского христианства, в других — изображения из буддийского святого учения. Вон там как будто стоял Ананда, любимый ученик Будды, застывший в порыве неземного экстаза, с вытянутой рукой, словно бы поддерживающий воздушный купол над землей; а тут как будто Иоанн, любимый апостол Господа, склонивший голову на плечо, словно само смирение внимало верным голосам; а тут — разве не дервиш или сам Шива, застывший в танце, там — разве не Йога сидел в пещере и не нищенствующий монах держал свою миску?

Если уже собрание персонажей из разных религий мира в поперечном нефе поразило воображение Роберта, то каково же было его изумление и восхищение, когда он обернулся в противоположную сторону. Рядом с разнообразными скульптурными фигурами Кваннона он увидел множество изваяний Марии и мадонны на низких цоколях, то в крестьянской, то в стилизованной одежде. Их лица нежно розовели, как будто еще хранили следы живого оригинала. Руки свободно покоились на лоне, ни одна не держала в руках младенца Иисуса. Но в струящихся волнами складках одежд чувствовалось, что каждая еще как будто видела перед собой ангела благовещения. Стена позади них была местами разрушена, но сами фигуры были целы. Сколько рук ваятелей на протяжении веков трудилось над ними? Углубляясь внутрь бокового крыла, он видел все новые и новые фигуры коленопреклоненных, со сложенными молитве ладонями, со склоненными или обращенными верху головами. Возможно, это были другие Марии, изображения Марии Магдалины, босыми ступнями стоявшие на земле. Часто одна только шаль покрывала их обнаженные плечи, юбки из благородной ткани свисали рваными лоскутами. На головах у них как будто были парики, но волосы, спадавшие на плечи локонами или длинными косами, выглядели естественно. Казалось, будто они, когда он проходил среди них, провожали его взглядами, вздохами. А эти фигуры, что стояли тесно, как в мастерской ваятеля, — разве не вдохновлялся творец, создавая их, образами Семирамиды, Нинон или Лейс, всех безымянных дочерей Лилит, матери-Земли, великих в своей любви возлюбленных? Диотима и Мона Лиза, Кундра и Лукреция, жрица и гетера — какой круг превращения и возобновления в садах познания!

Незаметно помещение перешло в открытое пространство, только убогие каменные стены высотой в половину человеческого роста поднимались над фундаментом, возле которого буйно разрослись трава и дикий фенхель. Смущенный, Роберт поспешно повернул назад. Не была ли это Анна, воплощенная в десятках, сотнях образов? Или она восседала среди мадонн? Он вдруг вспомнил о чулках и туфлях, которые так и держал все это время в руке, и подошел с ближайшему изваянию одной из коленопреклоненных, с босыми ступнями, неподвижно глядевшей на него, точно он раскинул перед ней дар. Он испуганно огляделся вокруг себя, хотя тут никто не мог наблюдать за ним. Роберт прошел несколько шагов по направлению к выходу, когда неожиданно пронзительный вой сирены огласил помещение. С этим сигналом фигуры там и тут начали постепенно выходить из оцепенения, сидевшие на корточках медленно поднимались, расправляя затекшие члены, и осторожно, точно опасаясь что-нибудь повредить, сходили со своих цоколей; все потягивались, разминали руки и ноги, многие снимали маски с лиц, некоторые судорожно зевали, как после напряжения. Служители храма с ручными тележками обходили помещение, собирали и складывали костюмы и маски, рясы и доспехи, стихари и мантильи, которые поспешно сбрасывали с себя статисты. Кто-то уже переоделся в свою повседневную одежду и спешил к выходу. Магдалины прыгали с легкостью балерин за занавеску, где торопливо одевались.

Теперь уже Роберт стоял неподвижно, подобно статичной фигуре, среди всеобщего пробуждения. Один служитель, очевидно приняв Роберта за участника, коснулся пальцем его груди и сказал: "Час закончен". Просторный зал опустел. Служители увозили последние тележки с одеждой. Окинув растерянным взглядом помещение, Роберт увидел на одном из цоколей пару чулок и туфли.

Он направился к выходу. Под ногами хрустела стеклянная защитная пленка, покрывавшая цветную мозаику. Узор представлял собой звездообразно расположенные правильные квадраты с разнообразным рисунком. Здесь наряду со знаками зодиака виднелись извилистые линии, изображения змей, хризантем, лучевидных рыб, торсы между грифами и злыми духами, древние символы универсума и их земных соответствий. Все они располагались вокруг основных знаков инь и ян, которые, наподобие раскинутой сетки, лежали посредине.

Поднявшись по широким ступеням лестницы наверх, Роберт увидел статистов живого паноптикума, быстро пересекавших площадь. Какая шутка! Он напоследок оглянулся на фасад собора. Над порталом перед каменным глазом покачивалась на веревке деревянная доска, на которой большими буквами было написано на нескольких языках:

ВРЕМЕННО ЗАКРЫТО

 

7

Весь во власти впечатлений от увиденного, Роберт задумчиво подошел к трамвайной остановке и, щурясь от яркого света, огляделся по сторонам. Анны нигде не было видно. Жара сгущалась. Роберт почувствовал внезапную усталость и голод. Прохаживаясь взад и вперед вдоль рельсового полотна, он обнаружил невдалеке у проволочного забора скамейку. Он подошел к ней и уже собрался сесть, когда увидел записку, которая лежала на сиденье, прижатая двумя камнями величиною с кулак. Рукой Анны было выведено: "Затруднения. Завтра в это же время". Под словами нарисовано было сердце, в середине которого стояла начальная буква ее имени.

Роберт сердился; он не хотел признаться себе, что отсрочка свидания не вызывала у него досады, оттого что все мысли и чувства его и без того уже были чрезмерно возбуждены от переизбытка впечатлений. Знакомство с Архивом и разговор с Перкингом, необычное шествие детей, встреча и прогулка с Анной, каменное око над порталом собора и живой паноптикум с фигурами святых — столько событий сразу в измеримый промежуток времени, все в несколько часов — с утра до полудня! Теперь, когда возбуждение медленно спадало, утомление взяло верх. Клочки и отрывки картин, образов, мыслей несвязно проносились в его голове, кровь стучала в висках. И хотя он видел из-под сощуренных век, как один трамвай остановился на другой стороне, он не двинулся с места. Вагон и люди расплывались, ускользали от взора, как игрушка выскальзывает из рук уставшего ребенка. Сон овладел им.

Когда он проснулся, то не сразу сообразил, где он находится; только постепенно до его сознания дошло, что он пребывает не в каком-нибудь мире грез и не дома, а в городе, куда его пригласили в качестве хрониста. Он испуганно вскочил. Солнце клонилось к горизонту. Старые женщины, сгорбленные, с опущенными головами, проходили мимо с лейками в руках. Когда он закурил сигарету, то они удивленно посмотрели на него. Взгляд его упал на записку Анны. Он взял записку и написал на обороте: "Жди меня. Я приду". Внизу, под словами, он вывел большое "Р" и точно так же обвел букву кружком в виде сердца.

Подгоняемый голодом, он быстро шагал к гостинице. Хозяин не упрекнул его за то, что он пропустил церемонию обеда. Роберт не отказал ему в желании возместить упущенное за ужином, хотя он предпочел бы без всякой торжественности скромно поесть у себя в комнате. Когда он вошел в помещение столовой, в которой и на этот раз не было ни единого гостя, старая Мильта уже накрывала на стол. Она встретила его потоком непонятных слов, выражая радость по поводу его появления. Потом встала перед ним и, кивнув на прибор, подняла вверх один палец, потом два и ждала, вопросительно глядя на него. Когда Роберт дал понять, что достаточно одного прибора, служанка разочарованно покачала головой.

Потерянный вечер, думал Роберт. Ведь Анна могла бы сейчас быть с ним, здесь. Как было бы чудесно. Видимо, тут ждали, что он приведет с собой гостя. А он даже адреса ее не знал. Пока сервировали стол, он осведомился у хозяина, не спрашивал ли кто его за это время, и получил отрицательный ответ.

Он попросил вторую бутылку вина. В промежутке между сменой блюд он, чтобы заполнить чем-то паузу, внес запись в книгу для гостей. Потом начал писать письмо матери. Элизабет тоже скоро должна получить весточку от него. Ему казалось, что прошло уже несколько дней, как уехал из дома. Но он хорошо знал это чувство, которое всегда, когда уезжаешь, возникает именно в первые дни из-за обилия новых впечатлений и особой обостренности восприятия. Поднявшись к себе в комнату, он попробовал записать кое-какие свои наблюдения о городе. Потом долго лежал в постели без сна. Ему досадно было сознавать, что он так оконфузился в соборе; в каком смешном виде выставил он себя, возложив, словно дар, чулки и туфли Анны к ногам полунагой Магдалины! Только теперь до него дошло что все эти князья, апостолы и святые заступники, которых он принял за статуи, смотрели глазами живых людей, наблюдали за ним. Ведь они могли счесть его за дурака. Расхаживать по залу культового здания с дамскими чулками и туфлями на "шпильках"! Не знать, что там как раз состоялся час упражнений, в которых вполне могла принимать участие и Анна.

Благодаря своему особому положению служащего городской Префектуры он, должно быть, был освобожден от всякого рода часов упражнений, из которых, по всей видимости, складывалась повседневная жизнь подавляющей части местного населения. Случай в соборе и для частного лица был малоприятен. А уж для должностного лица это было просто постыдно. Как он осрамил себя! Его мучило, что своим поведением, которое теперь не исправить, он в первые же часы своего пребывания в этом городе уронил звание архивариуса в общественном мнении. Ведь это, без сомнения, выплывет в скором времени на поверхность, пойдут разговоры, и все узнают, кто был этот незнакомец в культовом здании.

Правда, на другой день, после ночного сна неприятное чувство в душе несколько изгладилось, и он уже без ужаса вспоминал о вчерашнем происшествии. Теперь уже не казалось, что тайна его отношений с Анной раскрылась и что сам случай этот повредил его деятельности как архивариуса. Если бы потребовались разъяснения, он бы нашел, как оправдаться, чтобы это выглядело убедительно, сказал бы, к примеру, что чулки и туфли подобрал на площади у фонтана и отнес их в ближайший собор, сочтя, что они принадлежат какой-нибудь из девушек, участвующей там в упражнениях. Такое объяснение выглядело бы вполне правдоподобно. Но пока что никто не требовал от него никаких разъяснений, и это избавляло его от необходимости прибегать к стыдливым уверткам и тем самым затемнять истинное положение вещей.

Первую половину дня он провел в Архиве. Осмотрелся в помещениях, расположился с бумагами за письменным столом, еще раз оглядел комнату в противоположном крыле, предоставленную ему в личное пользование. В убранстве ее не было никаких излишеств; в ней стояли: стол, диван-кровать, несколько небольших кресел, шкафы, умывальник, книжный стеллаж — словом, все самое необходимое. Мысль о переселении сюда все более и более занимала его. Затем он принялся просматривать картотеку, но поначалу мало что понял из записей, отсылок и шифров. Ему казалось, что он едва ли когда-нибудь сможет составить представление о принципах организации и расположении всего этого обширного собрания материалов. Он чувствовал себя в новом мире еще неуверенно или — вернее сказать — бесприютно.

Почтенные ассистенты в соседних помещениях при его появлении замыкались в себе, как будто боялись, что их потревожат, правда, их холодная отстраненность была иной, чем у Кателя. Со старым Перкингом он перекидывался время от времени двумя-тремя фразами, серьезный же разговор не завязывался. Когда он утром входил в здание Архива, ему казалось, что он не вынесет этих долгих часов, что отделяли его от встречи с Анной, но, к своему удивлению, даже не заметил, как протекло время до полудня; один из посыльных юношей вовремя напомнил ему об обеде, сказав, что еда для господина архивариуса уже доставлена сюда из гостиницы. Обрадованный, Роберт поблагодарил юношу за старание и попросил принести еду прямо к нему в кабинет.

Уже торопясь уходить и немного нервничая из-за боязни опоздать, он просил того же посыльного передать Перкингу, что он должен выйти в город, но что до конца дня, возможно, еще появится в Архиве и просидит, может быть, целый вечер.

Проходя по улицам, он внимательно ко всему приглядывался, почитая это своей обязанностью. Сегодня он избрал новый путь, чтобы ознакомиться с другими городскими кварталами. Улицы и переулки здесь являли собой картину запустения. Мостовые во многих местах были выщерблены и только кое-где частично подлатаны; обломки камня валялись кучами в сточных канавах. Из людей, какие ему попадались тут, одни занимались тем, что очищали эти обломки от грязи и укладывали аккуратно в ряд, другие рылись в кучах мусора, как будто выискивая что-то еще пригодное, и создавали тем самым новый беспорядок.

Он обратил внимание на то, что очень мало магазинов; немногие, что встречались, были оборудованы в нижних этажах пустых домов-развалин. Окна-витрины, уродливо заделанные простыми деревянными щитами, позволяли заглянуть вовнутрь лишь через небольшие отверстия, залепленные прозрачной бумагой. Там лежали пыльные муляжи, выцветшие круглые жестянки, помятые коробки, разные образцы товаров, неряшливо, без вкуса расставленные и наводившие уныние своим мертвенным видом.

У входа в одну из торговых лавок перед закрытой дверью стояла длинная очередь, безжизненные фигуры, ждавшие какой-то выдачи. Из обрывков разговоров, которые он слышал, проходя мимо, Роберт узнал, что самые первые заняли очередь еще до восхода солнца, но все еще ждали, не продвинувшись вперед ни на шаг. Очередь мало-помалу начала расходиться. Нет смысла стоять, раздавались голоса, надо попробовать на следующий день. Те, кто пришел позже и стоял в хвосте, не хотели верить и, как будто еще надеясь дождаться, поспешно проходили вперед, занимая место ушедших. "Ничего не поможет", — сказала одна женщина тягучим голосом своей соседке. "Но мы хотя бы время скоротали", — отвечала та.

Выбравшись из тесного сплетения улочек центральной части города, Роберт почувствовал облегчение. Он снял пиджак и перекинул его через руку, расстегнул верхнюю пуговицу на вороте рубашки. Проходя через площадь с фонтаном, он украдкой бросил взгляд в сторону собора, бледный силуэт которого обозначался на фоне выпуклой синевы неба. Когда он вышел к трамвайной остановке, сердце у него учащенно забилось.

Анны нигде не было. На скамейке все так же лежала записка, никем не замеченная. Он сунул ее в бумажник и сел на лавку. Всякий раз, как только поблизости раздавались шаги, он мгновенно вскидывал глаза, думая, что это наконец Анна. Но она все не шла. Вот так бывало прежде, мелькнуло у него, она всегда приходила слишком поздно. Чем дольше он ждал, тем сильнее овладевало им беспокойство. Не случилось ли с ней чего? Воображение рисовало ему самые разные картины: что, к примеру, может произойти, если они все же встретятся, если он останется когда-нибудь с нею наедине. Мысли разжигали чувственность.

— Ку-ку, — послышался голос, и две руки сзади обвили его шею. Он схватился за очки, которые едва не соскользнули на нос, так порывисто обняла его Анна. Дурное настроение вмиг улетучилось.

Они решили обойтись без трамвая, который все равно ходил редко и нерегулярно, тем более что идти было не так долго. Анна приглашала его в загородный поселок с частными владениями; располагался он неподалеку отсюда по левую сторону от трамвайных путей. Роберт взял чемодан с вещами, который она прихватила с собой.

— Это окончательный переезд, — с гордостью сказала она.

Впрочем, получить разрешение переселиться в их родовой дом оказалось труднее, чем она предполагала. Начальник района выразил опасения, отпуская ее преждевременно из общей подвальной квартиры, где она была закреплена за соответствующей ей группой и включена в список так называемых добровольных. В этом списке отмечено, что преждевременное переселение ее в эти края обусловливало пребывание на полумонастырском положении. При ее неопытности в сношении с властями она опрометчиво понадеялась, что достаточно будет коротких переговоров, чтобы поменять место пребывания в городе. Потребовалось, однако, написать прошение, заполнить кучу формуляров и ответить на уйму вопросов, хотя администрации с самого начала известны все подробности о каждом из жителей. Когда она в спешке оставляла на скамейке записку для Роберта, она еще не знала, разрешится ли ее дело в течение суток. Ночь ей пришлось провести, как и всегда, в переполненном спальном помещении вместе с другими напарницами, это человек сорок-пятьдесят, вместо того чтобы насладиться наконец уединением. И вот только что, в обеденный час, после того как начальник, по ее настоянию, связался непосредственно с Префектурой, при этом было упомянуто и имя Роберта, ей быстро предоставили продолжительный отпуск. Но вместе с тем обратили ее внимание на связанные с этим опасности и советовали не ускорять искусственно процесс. Ну да, кивнула она в ответ и даже подписала бумагу, потом уложила вещи и теперь, когда ее желание наконец исполнилось, чувствует себя бодрой и радостной.

Пока она говорила все это со свойственной ей живостью, они уже свернули с трамвайных путей и оказались в загородной местности, где располагался поселок с частными владениями. Белесоватая пыльная пелена висела над деревьями и кустами, за которыми там и сям мелькали низкие строения.

Роберт рассказал о вчерашнем досадном происшествии туфлями и чулками, но она не придала этому особого значения. Потеря, казалось, не огорчила ее.

— Если не найдутся в соборе, — сказала она, — придется раздобыть что-нибудь взамен на толкучке. Пока что я обхожусь, как видишь, сандалиями.

Она шла своим широким, пружинящим шагом, который он так любил.

— Теперь я свободна, — сказала она после минутного молчания.

Они шли рядом по одной из узких грунтовых дорожек, которые, регулярно чередуясь, пролегали между правильно расчерченными участками земли. Палисадники отгорожены были железными решетками или коваными цепями, протянутыми от одного каменного столбика к другому. Место напоминало дачный поселок с личными земельными участками, на котором лежал налет скучного аристократизма. В воздухе стоял прелый запах, отдававший осенней гнилью.

В каждом из хорошо ухоженных нарядных садиков прилежно пололи, поливали, окапывали, сажали. Это все были, насколько Роберт мог определить, прилично одетые пожилые люди, еще достаточно бодрые, что позволяло им заниматься посильной садовой работой. Они трудились не для заработка, эта деятельность скорее скрашивала их досуг, и в нее они вкладывали всю свою душу. Они подбирали листья на дорожках и выпалывали сорную траву; осторожно ходили между грядками, нагибаясь над каждым кустиком и внимательно осматривая стебли; поливали из маленьких леек, которые наполняли водой из лоханок, похожих на цистерны, рыхлили землю и если нечаянно наступали ногой на чистое, ухоженное место, то сейчас же рыхлили его заново с такой тщательностью, как будто для них было главным все оставлять после себя непременно в состоянии совершенного порядка.

В идиллически уютную картину вписывались и строения, которые на первый взгляд обнаруживали не столь значительные следы разрушения в сравнении со зданиями а улицах города. Гладкие стены блестели, точно полированные цоколи памятников. Правда, кое-где на фронтонах, часто украшенных замысловатыми башенками или фигурками из штукатурного гипса, виднелись трещины; частично отсутствовали стекла в узких окнах, которые в нижних этажах были зарешечены. В расщелинах разросся мох. В целом же на поселке лежал отпечаток некоей благородной старины, если даже иной особняк стоял заброшенный в своем запустелом садике. Он наводил на мысль о вымершем роде. Далеко в просвете между деревьями и домиками Роберт заметил на открытой местности строения с колоннадами. Анна пояснила ему, что это не храм, как он было подумал, а военно-спортивные сооружения и казармы.

— Собственно, я совсем не знаю этот район, — сказала она. — Что-то меня всегда удерживало от того, чтобы разыскать наш старинный родовой дом.

Она шла уверенно, как будто к дому ее вела интуиция, пока не остановилась наконец перед низким строением.

— Должно быть, здесь, — сказала она Роберту. Она закрыла глаза, словно ей требовалось еще сверить внешний образ с каким-то внутренним представлением. Низкое строение, стоявшее в глубине сада, имело вид скромного господского дома. Окна далеко отстояли друг от друга. Желтой охрой сверкала оштукатуренная поверхность стены сквозь гирлянды растений, которыми был увит домик. Через палисадник между елями и ползучими вечнозелеными растениями шла усыпанная гравием дорожка к входной двери, находившейся не посередине фасада, а сбоку. Над дверью виднелось круглое окошко.

На лавочке возле открытой двери сидела на солнце пожилая супружеская пара. Женщина с бледным лицом и редкими седыми волосами, расчесанными на прямой пробор, вязала бордовую шаль, которая широким полотнищем покрывала ее колени и пол возле ног. Привычные пальцы механически двигались, исполняя работу, за которой она едва следила глазами. У мужчины в бархатной круглой шапочке темного цвета были красные щеки и белая клинообразная, как у гнома, бородка. Он приставил ладонь к глазам, всматриваясь в пришедших.

— Наша Анна, — сказал он жене.

— В самом деле Анна, — отозвалась та, — и она уже, в свои двадцать восемь лет.

— Вот и я, — сказала Анна, коротко приветствуя родителей. Она как будто испытывала некоторую неловкость при виде их.

Мать, продолжая сидеть, слащаво улыбалась.

— Вот почему я последние дни не видела тебя во сне — сказала она, — вот почему. Ты уже собиралась сюда.

— Она все вяжет, — сказал отец. — Ее манера.

— Позвольте, — перебила Анна, — представить вам господина доктора Линдхофа.

Роберт отставил в сторону чемодан и молча поклонился.

— Твой кавалер? — спросила мать.

— Чиновник из города? — осведомился отец.

— Мой спутник, — сказала Анна и непринужденно положила руку на плечо Роберту.

— Он нес ее вещи, — сказала мать и покосилась на мужа.

— Ну да, — отозвался старик.

— Но это не Хассо, — сказала мать, продолжая постукивать спицами.

— А я по старой привычке вожусь понемногу в саду, — обратился старик к Роберту, который смущенно отстранился от Анны. — С появлением здесь мамá, — пояснил он, — еще лучше поддерживается порядок.

— Он вечером всегда ходит к своему бочонку, — сказала старуха.

— Вечером я люблю ходить к своему бочонку, — подтвердил тот. — Спускаюсь в погреб, хлопаю по деревянному чреву и думаю, что вот стоит мне только вынуть шпунт, как польется вино. Но я каждый раз откладываю на следующий вечер. И так у меня остается радость ожидания, и я не разочаровываюсь. В мои годы это лучшая форма заполнения жизни.

— Но он каждый вечер ходит к своему бочонку, — сказала старуха.

— А ты без конца вяжешь свою шаль, — возразил он.

— Не ссорьтесь, — сказала Анна.

— Мы пользуемся привилегией, — снова обратился старик к Роберту, — еще какой-то срок оставаться в нашем старинном родовом доме. Пройдемте два шага по саду — и вы убедитесь, что память наших предков почитается.

— Он все содержит в порядке, — сказала мать, — это надо признать.

Старичок пригласил Роберта пройти к торцовой стене дома; там были установлены полукругом невысокие каменные плиты, на каждой в овальном медальоне барельеф мужской головы, окруженный самшитом. Никаких дат и имен. Чем дальше углублялись они в родовое владение, тем старее были каменные плиты, заметнее следы разрушения от времени и непогоды.

— Навести и ты своих праотцев, — сказала мать Анне, — прежде чем входить в дом.

Отец, который принес тем временем лопату, сказал Роберту:

— Когда в дом приходит пополнение, это значит, что пора позаботиться об установке собственного камня. Видите, господин инспектор, я разбираюсь в обычаях.

— Никакой он не инспектор, — насмешливо сказала Анна.

— Я знаю, что я знаю и что приличествует, — доброжелательно сказал отец. Он повернулся и как раз рядом с последней по времени плитой воткнул лопату в землю. — Каждый день на капельку глубже, — сказал он. — Конец станет началом.

— От сына у нас есть внук! — крикнула со своего места старуха.

Анна тронула Роберта за руку.

— Пойдем, — сказала она.

Он взял чемодан и последовал за ней.

— Для нас это честь, — крикнул им вдогонку старик, перегнувшись через лопату, — если вы удостоите своим посещением наш дом.

Когда Анна проходила мимо матери, старуха, перед тем, как дочь переступила порог, шепнула ей: "Огонь в плите все время горит. Твоя каморка наверху" — и Роберту: "Нашей дочери больше нечего терять. Даже честь".

Они вошли в обшитую панелями переднюю, убранную цветами и декоративными растениями. Летние гортензии, рододендроны и агавы стояли в горшках и кадках на толу, который был выложен метлахской плиткой. Из гостиной, обставленной дорогой фамильной мебелью, железная лесенка вела в галерею верхнего этажа под самой крышей. На стенах висели гравюры с видами древних городов. Из-за слабого света Роберт не мог разглядеть подробности.

 

8

Каморка Анны, как ее назвала мать, оказалась просторной и светлой комнатой. Анна переступила порог без любопытства, хотя обстановка была ей незнакома.. Она обошла комнату, окинула все взглядом. В комнате ничего не изменилось, и поэтому она очень скоро освоилась в ней.

— Миг, — сказал она, — которого я ждала всю жизнь! Моя комната! Совсем как прежде и совсем иначе.

Она достала из чемодана шнурованный кошель и раскрыла его. Со смехом вытряхнула из него содержимое на серебряный поднос.

— Сухарь! — воскликнула она. — Неприкосновенный запас! Перекуси, если голоден. Я приготовлю пока чай.

Сунув в рот кусочек сухаря, она ушла вниз, на кухню. В комнате, хотя и богато, со вкусом обставленной, было что-то обезличенно-холодное. На мебели ни пылинки. Подушки на тахте покоились в оберегаемой неприкосновенности. На всем лежал отпечаток ничем не возмущаемого укромного мира. Через два открытых окна из сада доносился звук лопаты и сухое постукивание спиц. Роберт закрыл глаза и тотчас увидел комнату в доме Мертенсов. Он увидел ее в тот решающий вечер, когда Мертенса позвали на консультацию. Теплый летний воздух, струившийся через окно, потрескивал, как электричество. Когда это началось? В тот вечер? Нет, это началось с первой встречи, когда она еще училась, много лет назад, годы, которые, казалось, унеслись, а теперь непережитое стало живым. С того мгновения речь шла уже не о приключении, это была любовь, когда судьба слепо бросает поводья.

 

— Отвернись, пожалуйста, — попросила Анна, после того как принесла чай.

Она подошла к зеркалу перед туалетным столиком, на котором во множестве стояли, как в уборной актера, разные флаконы, коробки с пудрой, баночки с кремами и всякая косметика. Она искусно подвела дуги бровей, подрумянила щеки, подкрасила губы. Потом переоделась в другое платье, всунула ноги в шелковых чулках в красные лаковые туфли.

— Конечно, это было бы удобнее сделать за ширмой, — щебетала она. — Бедняга, так долго пришлось ждать!

Она еще раз взглянула на себя в зеркало, подвела темным уголки глаз и нажала резиновую грушу пульверизатора. Потом подошла к креслу, в котором сидел отвернувшись Роберт, и склонила голову к его голове. Он улыбнулся ей в ответ.

— Ты хорошо выглядишь, — сказал он, втягивая носом аромат незнакомых духов.

Когда он хотел притянуть ее к себе, она с обещающим взглядом откинулась назад, при этом поднятые руки ее на какое-то мгновение застыли в воздухе. Она на цыпочках прошла к окнам, закрыла все створки и плотно завесила оба окна шторами. Она проделала все это не спеша и уже в полумраке комнаты так же неторопливо придвинула торшер к низенькому столу и включила свет.

— Так уютнее, ведь правда? — сказала она, усаживаясь напротив Роберта в одно из кресел с цветной обивкой. — Имитация вечера, хотя уже и не испытываешь волнующего чувства перед ночью и близостью. Бери и ешь. Прекрасно — наконец-то позаботиться о тебе.

Он тем не менее не мог отделаться от чувства неловкости. Он ощущал себя скорее пассивным созерцателем, чем действующим лицом. Может быть, эта стесненность происходила еще и оттого, что мысли его постоянно возвращались к Архиву, где его ждали обязанности. Что могли подумать о нем почтенные ассистенты, если он чуть ли не в первый день отлучился на вторую половину дня по своим личным делам? Может ли он считать этот свой выход до некоторой степени работой вне стен Архива? Надо все же упорядочить свои обязанности и отношения с Анной построить таким образом, чтобы это не мешало его службе в Архиве.

Когда Анна взялась за чашку, чтобы отставить ее в сторону, фарфор тоненько зазвенел. Он увидел, что рука у нее дрожит.

— И зачем ты только вышла за Хассо!

Она приняла его слова за вопрос и, глядя мимо него, куда-то в стену, сказала:

— Потому что я тебя любила — любила всегда.

— Уже тогда?

— Да, — кивнула она. — Только тогда я не знала этого так определенно, как знаю теперь. А ты уже был связан с Элизабет. Это, должно быть, произошло, когда я пришла к вам в дом и к тебе, незадолго перед рождением твоего мальчика — как его, кстати, звали?

— Эрих, — сказал он. — Теперь ему уже семь.

— Многого я уже не знаю, — задумчиво проговорила она, — одно же, напротив, так свежо в памяти, точно было вот только что.

Она придвинула к нему хлеб и фруктовое повидло и снова испуганно натянула рукав на запястье, прежде чем валить еще чаю в чашки.

— Я все вижу в картинках, — продолжала она своим плавно-тягучим голосом, — как отдельные мгновения, вне времени и без связи. Вся жизнь мне теперь представляется, точно мозаика, сложенная из камешков, которые тускнеют один за другим и выламываются.

— Удерживается, пожалуй, лишь то, — сказал Роберт, — чего стыдятся.

— Хассо, к примеру, — продолжала она после минутного молчания, — я вижу точно таким, как и тогда, когда он влюбился в меня. Сияющим — из-за того, что ему удалась операция. Сияющим и несколько шумным. В сущности, он любил не меня самое, а случай, пациентку. Это оставалось основой нашего брака — после того как он женился на мне, словно бы вытащил меня из больничной койки. Он не был так уж несчастлив, как это тебе иной раз представлялось. Только...

Роберт смотрел на нее не сводя глаз. Анна сидела, прикрыв лицо ладонью, как будто защищаясь от света, хотя он не был ярким. Голова ее оставалась чуть склоненной набок, когда она снова заговорила:

— Когда меня привезли с прободением слепой кишки, о чем ты в свое время даже на догадывался, в сущности, было слишком поздно. Хассо по крайней мере всегда представлял все дело так, будто бы он вернул меня к жизни. Я даже уверовала, что уже тогда стояла на краю смерти.

Она была так захвачена силой образа, вызванного воспоминанием, что даже умолкла. Роберт, не менее потрясенный словами Анны, благодаря которым в новом свете представали уже известные ему вещи, и страшился слишком откровенного признания Анны, и мучительно ждал его. Для слушающего эта минута внезапно могла стать опаснее, чем для говорящего.

— Я припоминаю, — заговорил наконец Роберт, чтобы нарушить напряженное молчание, — для Хассо ты стала новой дочерью, которую он воскресил из мертвых. Он оправдывал этим, отчасти подавая как веление судьбы, свои притязания на тебя.

Поскольку Анна ничего не сказала в ответ, то непонятно было, слышала ли она вообще его слова. Тишина звенела у него в ушах. Точно марево струилось в замкнутой комнате, дрожало вокруг небольшого яркого пятна от лампы. Он, сжимая обеими руками подлокотники кресла, весь подался вперед, словно приготовился к прыжку. Глухой протяжный звук, похожий на стон, вырвался у Анны сквозь полуоткрытые губы.

— Воскресил, — раздумчиво произнесла она. — Но не Хассо, а ты — здесь. Теперь, когда все обнажилось, когда времени у нас уже почти не осталось, все выглядит совершенно иначе. Заблуждения прошли, обнажилась суть, Разве и для тебя это не так — и разве оно не лучше для тебя?

— Но мы еще играем, — сказал он убедительно, оставаясь в той же напряженной позе. — Мы оба участвуем в прекрасной, в непреходяще-преходящей игре!

— Но сейчас мы играем до конца, — сказала Анна твердым голосом.

В ту же секунду туман перед его глазами рассеялся и предметы стали близкими, как будто он сидел в старой комнате в доме Мертенсов, за разговором втроем, замирая в ожидании минут, когда он останется с Анной наедине. Как точно они умели тогда рассчитывать смысл слов, подобно движению бильярдного шара, который катается во всех направлениях по поверхности, чтобы после соприкосновения со вторым шаром рикошетом попасть в третий. Какая шифрованная игра друг с другом, когда он говорил о гильгамешском эпосе и воскрешал дух древних песен, чтобы при истолковании отрывков текста выразить безотрадность их положения в присутствии ее мужа. Как наслаждался живым участием, с которым она внимала ему! Какой разлив мыслей, таинственных сил! Разве не вернулось оно, это волнующее напряжение тех последних двух лет? Может быть, стоит только раздвинуть шторы — и за окнами предстанет обширный сад со старыми деревьями, а в нем он увидит себя и Анну, украдкой прохаживающихся взад и вперед по дорожкам.

Они сидели вдвоем друг против друга. Точно завороженный, Роберт потянулся ногой, чтобы дотронуться до ступни Анны, и задел стол. Чашки тонко зазвенели. Ни он, ни она как будто не заметили этого.

— Ты, — ласково сказал он.

Внизу, в передней, послышались шаги. Кто-то не спеша поднимался вверх по лестнице, уже ступал по галерее.

"Совсем как тогда, — подумал Роберт, — когда неожиданно появлялся Хассо".

— Фрау Мертенс? — раздался вопросительный мужской голос.

— Мой отец, — сказал Роберт, — подумать только — в такой момент!

— Надеюсь, я не помешаю, — проговорил старый советник юстиции, входя в дверь, которую открыла Анна.

Он был в синем плаще, в левой руке держал вместе с поотфелем свою широкополую шляпу. После подъема по лестнице он дышал учащенно.

— Пардон, но я, кажется, все-таки помешал, — сказал старик, увидев, что Анна не одна. — А, это ты, мой мальчик, — продолжал он, подойдя ближе, и прищурил левый глаз. — Не слишком ли торопливо и неосторожно вы поступаете? Я, собственно говоря, надеялся, что ты дашь мне знать, как только убедишься, что фрау Мертенс в городе. А так мне пришлось самому приложить усилия, чтобы разыскать жилье родителей фрау Анны, которые счастливо пребывают за городом, в родовом доме, и теперь вот узнаю, что и моя уважаемая клиентка, оказывается, тоже здесь.

Он заговорил о покойном уюте старых людей внизу в доме, которые представляются ему Филемоном и Бавкидой, выразил удивление, что в комнате искусственное освещение, тогда как на дворе день, затем осведомился у сына о состоянии его дел, на что Роберт отвечал уклончиво, и наконец перешел к иску о разводе. Ибо, заключил старик свою обильную речь, он занимался тем, что составлял новый документ.

Он говорил слегка надломленным голосом и с видимым удовольствием, что может покрасоваться перед своей доверительницей. Поскольку она, судя по всему, не собиралась просить Роберта оставить их вдвоем для предстоящего разговора, то отец вовлек в беседу и сына. Возможно, это даже и хорошо для него. Он расположился за столом, оставаясь в плаще. Вытащил из своего портфеля помятую бумагу, испещренную новыми пометками и поправками. Сначала говорил почти он один. На все его вопросы Анна отвечала односложно и без интереса. Роберт с видимой досадой наблюдал за отцом, решив по возможности сдерживаться.

Отец углубился в документы о ходе процесса, говорил о трудностях определения вины при расторжении брака, сказал, что дело поначалу шло так великолепно, так по-человечески великодушно, ведь он старый искусный практик, но затем вступило в стадию ожесточения. Противная сторона стала угрожать оглаской нелицеприятных вещей, причем остается неясным, то ли адвокатская контора дала тому толчок, то ли сам профессор Мертенс, которого он раньше исключительно ценил как личность и считал безупречным врачом и хирургом, хотя тут, кажется, есть все же один пункт, темное место, некий щепетильный момент, который придется затронуть в качестве ответной меры, чтобы предотвратить возможный скандал.

Он полистал пожелтевшие бумаги и пробурчал что-то себе под нос.

Роберт заметил, что у Анны на лице проступила под пудрой чуть заметная краска смущения.

— Остается предположить, — сказал адвокат, — что профессор Мертенс произвел однажды какое-нибудь запрещенное вмешательство, при известных условиях, в самом тесном кругу, тогда, можеть быть...

Советник юстиции увидел, что Анна молча покачала головой.

— Должно что-то быть, что-то сомнительное у противной стороны, — упорствовал старик.

Тогда Анна сказала, что она знает только об одной операции, которой Хассо лучше бы не делал. Она даже не раз упрекала его за это.

— Ага, — оживился советник юстиции и приложил ладонь к своей мясистой ушной раковине.

— Это, — сказала Анна, — была та операция, благодаря которой Хассо спас мне когда-то жизнь, чтобы на мне жениться.

Роберт заметил, как отец отрицательно покачал головой и принялся играть серебряным карандашом, как бы показывая, что это несущественный момент.

— Воспаление слепой кишки, — продолжала Анна, глядя при этом на Роберта, — это была только побочная реакция моего тела. В действительности же было разбито сердце, что вылилось в смертельную болезнь. Об этом, правда. никто не догадывался. Тогда, — она перевела взгляд на отца Роберта, — я любила другого, господин советник юстиции, любила женатого мужчину, с ним, и только с ним, я желала бы соединиться, и он тогда тоже хотел быть только со мной. В этом напряжении вибрировал нескончаемый миг одного длинного года. Тот, другой, не чувствовал этого или не знал так, как знала я, ко всему прочему, я была совсем еще молода, стояла, что называется, на пороге жизни. Он даже долго не знал, что хирург женился на мне, равно как Хассо со своей стороны не мог знать, что вместе с этим надрезом, при помощи которого он выпустил гной, должна была зарубцеваться и моя душа. Но этот рубец, с которым началась жизнь с Хассо, постоянно расползался.

Отец Роберта, продолжая играть карандашом, сделал несколько жевательных движений, потом сказал, что с юридической точки зрения приведенные доводы мало что дают, тем более что для иска о разводе это потеряло силу за давностью лет. Душевные рубцы, мол, красивый образ, который он мог бы, пожалуй, взять в свой лексикон, но не осязаемый аргумент для практики. Он засмеялся довольным и добродушным смехом.

Роберт, наблюдая и слушая, стыдился за отца и так бы, кажется, и заткнул ему рот. Анна, упершись локтями в спинку кресла, рассматривала кончики своих пальцев, задумчиво перебирая ими. Муки прошлого, от которых страдал Роберт, казалось, не трогали ее. Она как будто пребывала в каком-то другом мире.

Советник юстиции перекладывал бумаги и мял при этом листы. Речь идет о том, возобновил он нить разговора, что противная сторона манипулирует смутными подозрениями относительно недостойного поведения в браке его клиентки, среди прочих фигурирует и имя Роберта.

— Я могу уйти, — резко сказал Роберт.

— Ни в коем случае, ни в коем случае, — потребовал отец, — мы же всегда находили общий язык.

— Как хочешь, — холодно сказал сын. Он упрямо, как мальчишка, смотрел в потолок.

Обращаясь к Анне, чей взгляд блуждал между отцом и сыном, советник юстиции сказал, что уже не раз намеревался объясниться со своим сыном. Ведь и для него существует такое понятие, как честь семьи. И потому именно, что его сын здесь совсем недавно, мысли его еще витают вокруг семьи и детей. Тем более необходимо оставить чистым фамильный герб. Процесс есть борьба, не иск. Вот что хотел он сказать.

Анна и Роберт переглянулись. Старик как будто произносил речь перед трибуналом мирового суда. Тайное согласие всех любящих придавало им силы.

Впутывать же своего сына, уверял советник, повысив голос, в это дело, которое он как адвокат охотно — впрочем, какое там охотно, — ведение которого он продолжает и сейчас расценивать как свое, — впутывать сюда своего сына означает не что иное, как закладывать мину против себя самого.

— И мой сын этого не сделает, — говорил старик чуть не плача. — Я оспариваю ваши утверждения, мои господа. Это заговор противной стороны, которая хочет принудить меня сложить с себя полномочия ввиду заинтересованности. Они желают отделаться от меня, поставить меня в положение ненужного здесь человека.

Он сжал правую ладонь в кулак, неплотно сомкнув пальцы, и поднес, как бокал, к губам.

— Тут нет больше заинтересованности, — заявил он с воодушевлением, — здесь предмет обретает наконец свой окончательный вид.

Он, держа ладонь сложенной в кулак, отхлебнул из воображаемого бокала.

— Мама идет! — крикнул Роберт насмешливо.

Отец испуганно стал потирать ладони, как будто желая замять дело.

Анна засмеялась, но тут же прикрыла рот рукой. Роберт сидел в выжидающей позе.

— Как известно, — заговорил отец после короткого молчания, снова войдя в роль адвоката, — после шести лет брака, даже бездетного, чтобы предъявить иск о разводе, когда жизнь так коротка, требуется объяснение, основание для моего документа перед местной инстанцией.

Анна обратила внимание, что на лбу старого советника, когда он хотел придать какому-то пункту своей речи особый смысл, неизменно образовывалось множество мелких морщин в виде маленьких полукружий, которые точно копировали дуги приподнятых бровей.

— Возможно, — сказала Анна, — что с момента моего замужества прошло так много лет, как вы утверждаете. Я, во всяком случае, знаю только, что спустя четыре года — это был день на исходе сентября, краски деревьев сияли ярче обычного, когда посмотришь в сад, и синева неба казалась почти такой же металлической, какой она всегда бывает здесь, бурые каменные плиты так резко контрастировали с волнистой зеленью травы, и георгины пылали, они даже в сумерки еще пылали, я как сейчас это вижу...

В то время как Роберт восторженно смотрел на Анну, лицо которой озарилось светом, отец напомнил ей, что она, кажется, намеревалась сообщить что-то конкретное, мол, она начала с того, что по прошествии четырех лет замужества...

— Да, — сказала Анна, — тогда в первый раз ко мне снова пришел тот, другой мужчина, и с его приходом рубец моей души перестал болеть.

— Но-но, — живо предупредил советник юстиции.

— Я воспользовалась случаем, — запинаясь, продолжала Анна, — чтобы пригласить его. Написала ему письмо по поводу его новой книги, исследования, которое меня и раньше интересовало. Хассо всегда говорил только о своей врачебной практике.

— Конечно, — раздраженно поддакнул адвокат. — Но если бы даже при возобновлении этих отношений дело дошло до таких фактов, которые бы противная сторона могла использовать в качестве аргументов, это уже устарело, потому что...

— "При этих отношениях", — перебила его Анна, — вообще ни один "такой факт" не имел места.

— Ну тогда, — досадливо возразил советник юстиции, — это никуда не ведет.

— Это ведет нас как раз сюда, — сказала Анна, чувствуя, с каким напряженным вниманием следует Роберт за ее словами. Старая игра в треугольнике бильярдных шаров продолжалась. — Ведь тот, другой, — продолжала она, — в течение последних двух испепеляющих лет завладел мной, и я недооценила, какие права я предоставила ему тем, что и я владела им.

— И все-таки, — возразил советник юстиции Линдхоф, глядя немигающим взглядом, — все оставалось, как вы уже признались, в допустимых границах.

— Внешне и с бытовой точки зрения, пожалуй, что так, — сказал она, — но в моем воображении все происходило, как если бы оно было на самом деле, и — кто знает?

Роберт, который тщетно старался уловить отрешенность во взгляде Анны, вынужден был сдерживать себя, чтобы не выдать чувств, поднявшихся в душе.

— Сударыня, — наставительно произнес советник, — мечтания с юридической точки зрения не имеют ровным счетом никакого значения, не говоря уже о том, чтобы быть аргументом.

— Однако я очень страдала от внутреннего чувства вины, — сказала Анна, медленно проводя рукой по волосам.

— Ну, — ободрил адвокат, — это все личные, человеческие соображения совести, может быть заслуживающие внимания с точки зрения нравственности, но едва ли пригодные для использования их в качестве доводов противной стороной.

— Но Хассо, — упорствовала Анна так, как будто вела разговор сама с собой, — это, кажется, чувствовал.

— Разве вы с того момента отказывали своему супругу? — возразил адвокат.

Она подалась вперед в своем кресле и резко кивнула головой. Роберт, которому был хорошо знаком этот короткий и властный кивок головой, один из ее характерных жестов, замеченный им и в то памятное утро на площади с фонтаном, невольно присвистнул.

Советник юстиции повернул голову.

— В доме мыши? — осведомился он.

— Нет, — сказал Роберт, — только чувства.

— Ведь я не могла того, другого, — продолжала Анна глядя в пустоту, — с тех пор как ему снова принадлежала, пусть даже только в мыслях, я не могла его обманывать с Хассо. Есть только одна верность. И она сильнее смерти.

Роберт перевел дыхание. Анна сидела неподвижно, точно окаменевшая.

— С юридической точки зрения, — сказал советник юстиции, — это действительно глупая вещь, из которой суд по возможности заключил бы, что существовало нечто большее, чем душевная связь с другим мужчиной. На него в таком случае легло бы бремя доказательства обратного, что представляло бы особенную трудность, ибо неизвестно, когда дружеский партнер прибудет сюда, чтобы представить свои показания. А не было ли у вас, — продолжал адвокат, — я имею в виду перед вашим последним путешествием, возобновления отношений с вашим мужем — я полагаю, здесь нет ничего необычного.

Она молчала.

— Я имею в виду, — внушал старый советник юстиции, — может быть, это у вас из памяти только вылетело, бывает, что в силу особых условий здесь многое начинает представляться несущественным и лишним, не так ли?

Анна скользнула взглядом по напряженно-неподвижному лицу Роберта и пожала плечами.

— Во всяком случае, — сказал адвокат, — вы сначала помышляли соединиться с этим другим мужчиной после расторжения брака?

— Естественно, я часто думала об этом, — отвечала Анна несколько утомленным голосом. — Но чем ближе придвигался срок решения о разводе, тем сильнее я страшилась действительности, ведь она предварена была в моих мечтах.

— Понятно. Но, — сказал советник юстиции, роясь в своих записях, — вы ведь сами, кажется, говорили, что тот, другой, тоже был женат?

— Для нас не имели значения официальные формальности. Я любила его жену. Он, независимо от моего и нашего положения, хотел разводиться с ней, в чем я, правда, сомневалась — но, как теперь вижу, напрасно.

— После того как состоялась наша последняя с вами беседа перед решением суда, — заметил адвокат, — вы уехали в горы, никто ничего не знал о вас, о вашем местопребывании.

— Никто не мог знать, где я была, — подтвердила она. — Мне хотелось побыть одной, чтобы испытать свой будущий путь. Наконец, главным для меня было не столько оправдательный приговор в бракоразводном процессе, сколько оправдание себя самой.

— Пусть так, — согласился адвокат, — только о вас, к сожалению, ничего с тех пор больше не слышали. Я сам почувствовал себя несколько нездоровым, о чем я уже рассказывал сыну, так что даже не могу сказать, состоялось ли еще раз слушание. Вы не получали повестки из суда?

Она не в силах была сдержать улыбку.

— Я отсутствовала, — сказала она, сверкнув глазами.

— В любом случае, — рассудил советник юстиции, — мы должны, фрау Мертенс, теперь, когда мы снова встретились здесь, — он слегка согнулся в своем кресле, — продолжать прямо с того места, где остановились. В качестве нового аргумента, который пустит в ход противная сторона, теперь, разумеется прибавится обстоятельство, которое можно было бы квалифицировать как злонамеренное оставление супруга.

— Это произошло добровольно, — сказала она и снова нервно натянула рукав на запястье. — Это равным образом должно касаться и другого мужчины.

— В случае, если он был осведомлен, — сказал адвокат. — Вы сами упомянули, что вы уединились окончательно.

Анна, покусывая нижнюю губу, бросила испытующий взгляд на Роберта. Для того внезапно прояснилось то неясное, что усложняло его отношения с Анной в эти два последних года. Даже неясная загадочная пауза, когда он ничего о ней не слышал. Но насколько ясность эта освобождала его, настолько же ошеломляло хладнокровие, с каким она могла обо всем говорить, Словно чувство положено было на тонкий лед.

Анна между тем собрала чайную посуду и отставила на комод.

Советник юстиции листал свои бумаги. На его морщинистом лбу выступили капли пота, он отер их шелковым платком.

— А нет ли признаков того, — спросил он вполголоса, — что профессор Мертенс также прибудет сюда в ближайшее время?

— Не мой муж последовал сюда, — торжественно заявила Анна, — а... — Она оборвала на полуслове. — Не будем больше задерживаться на бракоразводном процессе, господин советник юстиции. Это запоздало.

— Ничего не запоздало, — пробормотал адвокат, — все еще только раскручивается.

Впрочем, нелюбовь к прошлому, прибавил он, есть, как известно, не что иное, как уклонение от будущего.

— Ну и что, — возразила она, — я ощущаю себя свободной.

Но адвокат заявил, что это-де субъективный взгляд.

— Ибо, — сказал он с натянутым смешком, — так удобно перечеркнуть былое и сделать вид, будто до него никому больше нет дела.

— Даже если оно окончено для нас? — резко спросила Анна.

— Для Анны, — вмешался наконец Роберт, — брак никогда не имел значения таинства, которое утрачивает силу лишь со смертью.

— Даже если у фрау Анны, — небрежно заметил отец, — или у нас нет уже больше веры, действие закона механически продолжается.

— И вы, — насмешливо воскликнула Анна, — и вы хотели бы вести дело о разводе?!

— Закон живет правонарушениями, — заметил адвокат, приложив правую руку к груди.

Тут уже Роберт не выдержал и крикнул:

— Ты имитатор жизни!

Губы отца вытянулись трубочкой.

— Тс-с, — произнес он, как и тогда, в подвальной столовой, когда сын усомнился в его реальности.

Анна вскочила с места и заходила по комнате резкими крупными шагами. Она ступала с тяжелым величием трагической актрисы, шагающей по сцене. После каждого третьего шага она поворачивала в правом углу комнаты в сторону, как будто размечала шагами какой-то магический квадрат. Очертания предметов стали неясными. Наконец она остановилась и прислушалась, полузакрыв глаза, у оконных штор.

— Скоро начнет смеркаться, — сказала она.

Старик встрепенулся.

— Ты, господин советник юстиции, — сказала Анна с застывшим выражением на лице, — потерял силу со своими бумагами. Никому больше не нужен твой акт, посредством которого ты, господин советник, хитростью добиваешься обоснования своего пребывания здесь.

Щеки старика надулись, с губ сорвались сухие щелкающие звуки, подобные хлопкам пробок, выстреливающих из бутылок.

— Судьба, — напористо продолжала Анна, — освободила всякий суд от решения, господин адвокат. Потому что тот, другой, о котором шла и идет речь, тоже прибыл сюда, чтобы разделить со мной то, чего жизнь доныне нам не дала. Теперь мы соединились навечно.

Она протянула руку Роберту, который тем временем подошел к ней. Он привлек ее к себе и, заключив в объятия, как при торжественной церемонии, поцеловал в холодные губы.

— И это делаешь ты, Роберт, — прошептал старик. Он проглотил комок. — Сотворить такое со мной! — Он зашаркал ногами под столом. — Глупости! — крикнул он. — Бессмысленные повторения!

— Я достаточно зрел, чтобы знать, что я делаю, — сказал Роберт, по-прежнему держа возлюбленную в объятиях.

Отец смотрел из своего кресла на пару, которая напоминала фотографию на почтовой открытке.

— И вы не избежите ваших заблуждений, — изрек он, точно пророк из Ветхого Завета. Он с гортанным, клокочущим звуком, походившим на нечто среднее между смехом и рыданием, швырнул свою папку на стол.

— И от полномочий, — сказала Анна, голос которой обрел естественное звучание, — от полномочий, возложенных на вас когда-то, тоже откажитесь.

— Но вы должны войти в мое положение, — пробормотал старик дрожащим голосом. Казалось, что он готов был упасть им в ноги. — Я хорошо чувствую себя здесь, Роберт, ведь это и тебе выгодно, мой мальчик, если иск в местной инстанции долго разбирается и затягивается. Ты ещр не так хорошо освоился здесь. Смеркается...

Он умолк.

— Тебе нечего беспокоиться о нас, — сухо возразил Роберт.

Анна кивнула в знак согласия.

— Я человек самостоятельный и обеспеченный, — прибавил он, не замечая банальности в стиле объявлений о бракосочетании.

Он раздвинул шторы и распахнул створку окна. Воздух, хотя и теплый еще, был не так душен и сперт, как в комнате. На небе краснела полоса заката.

Отец заторопился уходить, чтобы успеть засветло добраться до подземного города. Анна проводила его до входной двери.

— Мне жаль, — сказала она, — что ваша роль окончена. Но я должна думать о своей.

Старик засеменил прочь.

Увидев на столе оставленные отцом бумаги, Роберт, не заглядывая в них, взял их себе, чтобы передать в Архив. Он подумал, что тем самым хотя бы что-то наконец сделал в этот день во исполнение своих служебных обязанностей. Снизу его позвала Анна. В передней перед окном трепетал на ветке черный платок. Вошел со двора отец Анны, который закрыл ставни на окнах в нижнем этаже. Его спрашивали, кивнул старик на Роберта, какой-то солдат хотел видеть господина доктора Линдхофа.

Роберт, изумленный, остановился. Старик рассказал, что солдату, молодому человеку в кепи, якобы сообщили в ведомстве, где служит Роберт, что господин доктор Линдхоф здесь и задержится до вечера. Однако отец Анны отослал солдата, потому что наверху шел разговор, которому он не хотел мешать. Роберт нахмурился; неприятно задело не столько самоуправство старика, сколько то, что знали о том, что он посещал Анну в доме ее родителей. Хорошо, что хоть в разговоре не упоминалось слово Архив, а шла речь о некоем ведомстве.

Мать пригласила Роберта отужинать вместе с ними, мол, все уже приготовлено. Анна молча смотрела на него. Оба старика так сердечно упрашивали, что он не в силах был им отказать. Ели в кухне за деревянным столом, выскобленным добела. Роберт, все еще терзаемый досадой, мало говорил, но несколько раз подкладывал себе вареного картофеля с овощами. После ужина каждый вымыл за собой посуду в раковине, которая стояла в углу рядом с плитой.

— А теперь я пойду к моему бочонку, — сказал краснощекий, как гном, старичок.

Он уговорил Роберта спуститься вместе с ним в подвальчик. Это было узкое каменное помещение, половину которого, сколько позволял разглядеть свет переносной лампы, занимал лежавший на полу бочонок.

— Похлопайте, господин инспектор, — предложил старичок и сам постучал костяшками пальцев по округлому боку. — Слышите? Доверху наполнен. — Он придвинул скамеечку и стал возиться со шпунтом. — Знаете, — сказал он, — вообще я никогда этого не делаю. Но глоток на прощание за меня и глоток при встрече за Анну, пожалуй, можно. — Он старательно наполнил две глиняные кружки.

Роберт собрался уходить.

— Ты не останешься? — спросила Анна. — А я думала, что этот вечер будет наш.

— Не сегодня, Анна, — сказал он, — ты ведь тоже, наверное, утомилась.

— Ах, нет, — возразила она и тряхнула головой, — только грустно, Роб.

— Мы скоро увидимся, — ласково сказал он. — Я ведь здесь надолго, но сперва мне надо осмотреться.

— Здесь никогда не знаешь, — испуганно сказала она, — что случится с нашим братом.

— У меня уже есть планы относительно нашего будущего.

— Не лучше ли было бы сразу отправить старика, чтобы сберечь эти часы для себя?

— Не надо так думать, — возразил он, — и ты ведь должна была когда-нибудь сбросить этот груз прошлого. Мы слишком долго шли друг к другу, Анна, чтобы придавать значение первому же часу.

— Ты тоже ждал меня, Роб?

— Я только теперь узнал, Анна, как ты любила меня.

Они не спеша прошли по усыпанной гравием дорожке к вдовой калитке и стояли в лунном свете перед открытой дверцей, медля с расставанием.

— Какое-то время, — тихо сказала она, растерянно поглаживая рукой свою юбку, — я даже забыла уже, как ты выглядишь.

— А теперь снова знаешь, — сказал он вполголоса.

— Да, — прошептала Анна и опустила лицо.

Он притянул ее голову к своему плечу и нежно гладил.

— У тебя волосы пахнут какой-то крепкой эссенцией.

— Не так, как обычно? — озабоченно спросила она.

— Это, может быть, ночные запахи из сада, — предположил он.

— Я боюсь за тебя, Роб. Ты никогда не обманешь меня?

Он увидел, что она дрожит.

— Дурашка! — пошутил он.

— Да, я совсем потеряла голову, — сказала она. — Из-за тебя.

Он поцеловал ее.

— И никогда не оставишь меня, Роб?

— Никогда не обману и не оставлю, — заверил он. — Классическая формула всех влюбленных!

— Поклянись!

— Клянусь, — весело сказал Роберт, — что я весь твой, душой и телом и всем, что у меня есть. Теперь еще тебе остается сказать: "Возлюбленный мой!" — а мне: "Навеки", и тогда все было бы как в романе.

— Тогда это как в жизни, — сказала она и засмеялась вместе с ним.

Когда он, дойдя до поворота, еще раз оглянулся назад, то увидел, как Анна машет ему вслед. Позади нее в бледном свете луны вдалеке неясно обозначались стены святилища — солдатских казарм. Проходя через площадь с фонтаном, он увидел в сумраке фигуру, в которой узнал господина в сером цилиндре, который ему уже раз попадался на глаза. Тот стоял неподвижно в выжидательной позе и, когда Роберт приблизился на достаточное расстояние, приподнял шляпу. Роберт ответил на приветствие, но свернул в сторону. Господин, точно он ничего другого не ожидал, облокотился на округлую стенку бассейна и более уже не глядел на Роберта. Тот направился прямо к Архиву.

 

9

В последующие дни у Роберта не раз возникало желание связаться по телефону с секретарем Префектуры. После того как он побывал в родительском доме Анны, он все сильнее испытывал потребность поговорить с кем-нибудь, кто был выше всего, что волновало его, кто мог бы все его разрозненные впечатления от города собрать в фокус.

В ту ночь, когда он впервые воспользовался своей комнатой в Архиве, городскими стражами был взят хозяин гостиницы и отправлен, как говорили, в отдаленные поля в Северо-западном направлении.

Роберт узнал об этом на другой день, когда церемонией обеда в гостинице руководил некий светловолосый господин, который представился новым экономом. Это был коренастый мужчина, носивший, как виноделы, нарукавники поверх рукавов рубашки. Никогда не знаешь, угрюмо сказал он, сколько тебе еще остается сроку и когда и для кого прозвучит рожок — сигнал отправления. Роберт признался, что он не слышал рожка ни в прошедшую ночь, ни раньше. Хозяин косо глянул на него и, опустив голову, пошел прочь. Старая Мильта при виде Роберта широко всплеснула руками, что означало скорее удивление, нежели испуг. У хозяйки было то же выражение немого послушания. Кажется, с приходом нового хозяина в ней произошла перемена. Уже скоро Роберт увидел, как она, разряженная, шла через двор под руку со светловолосым. У него все еще как будто звучал в ушах меланхолический голос предшественника, каким он говорил свое: "Временно, не так ли?"

В Архиве Роберт лишь изредка обменивался двумя-тремя фразами с старым Перкингом или с кем-нибудь еще из помощников. Как только он заговаривал о том или ином событии, касающемся жизни города — к примеру, что означает внезапное исчезновение прежнего хозяина гостиницы или кто такой господин в сером цилиндре и что это за часы упражнений, в которых участвует местное население, — то неизменно наталкивался на глухое молчание, как будто спрашивал о каких-то будничных, совершенно не стоящих разговора вещах.

Когда он осведомился у Перкинга о солдате, который будто бы разыскивал его, но с тех пор больше не объявлялся, на старом лице помощника еще резче обозначились морщины. Случается, сказал он, что тот или иной из жителей города приходит к архивариусу, занимающему особое положение, с какой-нибудь нуждой, надеясь исхлопотать что-то для себя, для облегчения своей участи, хотя это едва ли может помочь страждущему — ибо колесо всеобщей судьбы, в которую втянут каждый, катится, и ничье, хотя и самое горячее желание не в состоянии его остановить, говоря уже о том, чтобы повернуть вспять.

— Более приятные обители лежат позади нас, — заключил Перкинг свои разъяснения и обратился к текущей работе. Он составлял очередной отчет, который каждый третий день подавался в Префектуру и содержал краткие сведения о результатах обработанных архивных поступлений. Роберт выразил желание ознакомиться со списком.

— Все перед вашими глазами, — отвечал Перкинг. — Комментировать — выше моих полномочий. Табель еще не закрыт.

Роберт склонился над листом бумаги, который лежал освещенный лампой, на конторке ассистента.

Он прочел следующее:

"Общее число досье: 7839. Из них словесная шелуха обусловленная местом, временем, конъюнктурой, модой: 7312. Выбраковано без срока ожидания: 7308. Оставлено для прояснения: 4. Чистая область испытания: 527, количество листов: свыше 19 000.

По разделам: записки   18
                   дневники  23
                   письма     64
                   стихи       19
                   мысли     402
                   деловые
                   бумаги ___1___
                                 527 (как и выше)

Размещение в Архиве: традиция — 19, мудрость — 5, благочестие — 0, жалоба — 26, судьба — 386, знание — 79, культ — 12, в сумме — 527 (как и выше). Предварительное решение: на короткий период — 508, на средний период — 9, на длительный период — б, сохранение — 4, освящение — 0. В сумме 527 (как и выше). Заполнено — 102. Погашено — 984. Таким образом, прирост — 0, потеря — 357".

Роберт еще раз проглядел список и, хотя не все понял в нем, пришел к выводу, что лишь небольшая часть текущих архивных поступлений была признана достойной хранения на какой-то срок. Он вернулся в свой кабинет, Перкинг же продолжал колдовать над списком. Эти короткие беседы не рассеивали тревожных сомнений и мыслей архивариуса относительно своей службы и пребывания здесь, но он все же надеялся, что со временем акклиматизируется в стенах Архива, втянется в дела и это поможет ему постепенно сродниться с местными условиями и порядками, которые все еще оставались непонятными ему и чуждыми. Он счел, однако, за лучшее не заниматься пока отборочной работой текущих входяще-исходящих материалов, за которыми, как он уже догадывался, крылась некая связь с жителями города, и решил использовать фонды Архива — благо что они находились, как ни у кого другого, в его распоряжении — для собственной научной работы.

Он попытался погрузиться в предмет, который и раньте уже занимал его в процессе штудий древних восточных языков, но для которого ему недоставало обширного сравнительного материала, а именно: традиции мифических мотивов в поэзии и народных верованиях. Он знал, что древние жреческие и королевские хроники неизменно вели свое начало от происхождения мира и его божеств. Вопрос как будто состоял в том, что цепь эта никогда не прерывалась, и он искал новые тому подтверждения. Что западноевропейская культура уходила своими корнями в азиатский мир, эта мысль была ему близка. Теперь оказывалось, что эта мысль как единородная сила неизменно возвращалась в образном видении многих поэтов позднего времени, словно они были наследниками духа и носителями того архаического мира. Приблизиться к истокам, к тому бытию, где человек еще оставался слитым с природой и всемогущим, — все это еще и соответствовало тому душевному состоянию, в котором Роберт теперь находился.

Во все времена и во всех регионах были люди, которые хранили тайну единства всех движущих сил и передавали через столетия пламя своего знания. Они не всегда говорили об этом и о том, что записывали, не кричали на всех углах. Возможно, что они даже не осознавали свой задачи, своего предназначения, как не осознают великие любящие, что они для того только и существуют, чтобы на земле сохранялась любовь, или как великие праведники, которых часто и не знают, являются в мир, чтобы справедливость не исчезала, а великие умирающие — чтобы смерть оставалась.

Те, кто своим существованием и делом поддерживал неугасающим огонь созидания и передавал его, они, эти великие неизвестные, были хранителями мира. Их живой дух изведал небо и ад, если даже они и жили, казалось бы, затворниками. Они пировали с богами своих предков и с демонами прошли непроходимое, и то, что прозрел их взгляд, стало данностью для других.

Роберт рылся в древних рукописях буддийских монастырей, переведенных и прокомментированных прежними сотрудниками Архива, листал эпос и хроники, которые, будучи собраны усилиями ученых ассистентов, содержали тематически расположенный материал мистиков, проповедников, сектантов. Он понял ценность картотеки, которую составил с педантической аккуратностью и старанием его предшественник, чтобы находить параллельные места в литературе адептов, изменения ритуалов, искажения легендами. Чем больше погружался он в источники, тем ненужнее становились спекулятивные изложения позднего времени, содержащие хитроумный анализ ученые сочинения, о которых он знал, но которые не были удостоены постоянного места в Архиве. Часто тот или иной фолиант приносил Роберту в его кабинет кто-нибудь из юных служителей в форме посыльных, которых использовали обычно для мелких услуг и поручений. Бывало, что и сам он спускался в помещения подземных этажей, чтобы прямо на месте справиться по какому-нибудь вопросу. Почтенные ассистенты, хотя и ощущали его присутствие как нечто чуждое, все же были любезны с ним, и нередко в течение дня у него завязывался с кем-нибудь из них разговор.

Прежде всего беседы с Мастером Магусом (как его все тут называли), которые всегда были для Роберта волнующим событием. Он был, как говорили, старейшим среди сотрудников, но, пожалуй, не по летам, которым здесь не вели счет, а по времени работы в Архиве, где он пребывал дольше всех остальных. Знания его и опыт казались неисчерпаемыми, его совет, за которым обращались в трудных случаях, был решающим. Всем своим существом, чуждым всякой позы, он напоминал какого-нибудь индийского святого, избранного Гуру. Собственного имени его Роберт не знал; их, казалось, было множество. Перкинг называл его Ли Хан, другие — Говелеан и Номенсис, словно самые разные лица персонифицировала собой фигура Мастера Магуса. Ему, хранителю печати Архива, были доверены тайные протоколы. Его едва ли видели где-нибудь вне стен глубочайших подземных этажей, которые были вырублены в толще земной породы. Он, как и другие сотрудники, никогда не покидал помещений Архива.

При первой же встрече с ним Роберту бросился в глаза вихор, который, как завитой локон, торчал над убегающим вверх лбом. Его пергаментное лицо носило на себе отпечаток вечности. Маленькие, умные, как у слона, глазки устремлены были всегда в какую-то невидимую далекую точку. Только когда он говорил, они ненадолго упирались в глаза собеседника и оставались открытыми его взору, который всасывался в них, как в бездонные озерца. Его память, говорили, хранила все, что могли когда-либо впитать его ум и сердце. Способность помнить он считал жизнесохраняющей силой людей и планет.

Беседуя однажды с Робертом, старый Мастер Магус говорил об управляющих землей демонических силах, примем говорил так, как будто сам был свидетелем событий, о которых рассказывал. Что, мол, демоны на протяжении многих эпох существования Земли сами пользовались элементами, чтобы через разрушение установить форму жизни. Их силой вызывались природные катастрофы, землетрясения и моретрясения, изменялись очертания материков, поднимались и опускались острова, континенты; культуры и царства в одно мгновение превращались в пепел и пустыню. Со временем демоны стали использовать сильфов, те несли через все земли бациллы, вызывающие неслыханные эпидемии: чуму, проказу, холеру, сыпной тиф. Когда люди, все больше и больше утверждаясь на планете, научились побеждать эпидемии, духи демонов стали капать яд им прямо в мозг, так что мысли начали резвиться неугомонно и человек возомнил, будто он способен объяснить все тайны. Люди пытались перехитрить законы природы, изобрели искусственное и синтетическое производство, где недоставало органического, придумывали машины, усовершенствовали технику. И так роились и играли мысли, что люди вообразили себе, будто бы они в считанные десятилетия осилили развитие вечности. Как подхлестывал их демонический яд ко все новым рекордам, достижениям, темпам! Как они овладевали природой, чтобы стать рабами железных машин!

Все новые и новые картины заблуждения рисовал Мастер Магус. Едва только осуществилась тысячелетняя мечта человека подняться в воздух, парить, летать, как люди начали использовать свои новые машины для того только, чтобы уничтожать творения своего прошлого сверху, с воздуха. Точно Индра, который в своей неистовости в разрушении превзошел демонические силы, вдохновлял их, — так безудержно восходили они к вакханалии смерти, чтобы в стократно больших масштабах, чем в прежних кровопролитных войнах, разрушать дворцы и здания больших городов, теперь уже с апокалиптической силой.

Инстинкт истребления во все времена находил себе соответствие в силе, продолжал свою речь старец, но то, что люди в таком масштабе использовали для этого собственные изобретения и конструкции, выглядело совсем неутешительно. Стало быть, так сильно уже смертельный яд ума, который оторвался от мирового разума и сделался самовластным в своей логике, отравил и развратил здравый смысл людей. Их заносчивая самоуверенность, их спесь вытащили на поверхность жизни механическую машину преисподней. Своенравие и глупость упредили царство смерти. Лишь одни орудия — бездуховные, оставленные богом носители бацилл, расщепители атома. Жалкие, беснующиеся существа, последние отпрыски двух тысячелетий западной культуры.

Глаза Мастера Магуса светились матовым блеском, как кратерные озерца. Голос звучал все тише и тише, пока губы не выдохнули едва различимое слухом.

"В пропасть... — уловил Роберт, — через мост... — и последнее, как дуновение: — Закон..."

Земля, казалось, угасла.

Один из юных служителей в форме посыльного подал Роберту записку; кто-то вызывал его наверх. Гостем, ожидавшим архивариуса, был Катель.

Тяжело, точно не в силах был оторваться от видения, явленного взору Мастером Магусом, двинулся Роберт к лестнице. Дыхание мировой пустыни, как ее нарисовал старец, он ощущал почти физически, всходя по ступеням винтовой лестницы, которая, казалось, бесконечной спиралью уводила в ничто. Пошатываясь, добрел он до своего кабинета, стены которого вдруг показались тесными и словно сжали его. Время шло; он сидел и как будто не осознавал, что невежливо заставлять художника ждать в вестибюле, где ему предложили присесть на банкетку. Разве это не мог быть Урих, легендарный город, в котором он находился? Разве это не Энкиду, который, предостерегая, стучал в ворота?

Когда Катель вошел в кабинет, то увидел, что архивариус сидит за письменным столом, опершись лбом на левую руку.

— Ты занят, — сказал художник полувопросительным тоном, в котором сквозило разочарование.

— Нет, — возразил Роберт, рассеянно поднимая взгляд на друга, — ты для меня желанный гость.

— Я помешал тебе, приятель — городской писарь, — твердил Катель.

Роберт движением руки пригласил его сесть. Жест выглядел официальным.

Катель сел, небрежно закинув левую ногу на правую. Взор его беспокойно блуждал по высоким стеллажам, скользил по корешкам старинных пергаментных переплетов, по раскрытым книгам на столах, время от времени на мгновение задерживался на архивариусе, который сидел теперь откинувшись назад в своем кресле и заложив руки за голову. Это сидел он, пришелец, проникший в таинственные пределы Архива, которые оставались недоступными для местных жителей. Сидел, как иноземный посланник, в безопасности, в атмосфере ничем не смущаемого покоя, застрахованный от воздействия разрушающих сил, перед которыми он, Катель, как и все другие его собратья, разделяющие одну судьбу, оставался незащищенным. Косой луч проник через глубокую нишу окна и лег полосой между Кателем и Робертом.

— Тебе тут, конечно, хорошо работается, — сказал спустя некоторое время художник. Он снова замолчал. Настоящий разговор не завязывался. Роберт чувствовал, что приятеля сверлит какая-то мысль и он пришел с этим, но не решается прямо заговорить. Он как будто терялся в обстановке Архива. В затаенном блеске его глаз минутами проскальзывало что-то от животного страха, какой бывает во взгляде затравленного зверя. Движения его были нервозны и суетливы, фразы отрывисты, тон мрачен. Когда он заговорил об Архиве, стены которого якобы служат надежным укрытием для того, кто тут работает, и обеспечивают спокойное существование, Роберту послышался чуть ли не упрек в его адрес. Когда же художник намекнул на большой отчет-сообщение, который, дескать, должен постоянно оставаться в центре внимания Роберта во все время его пребывания здесь, архивариус, удивленный, поднял на него глаза.

Это, должно быть, заманчиво, говорил Катель, участвовать в написании хроники человечества. Роберт было собрался что-то сказать в ответ, как вдруг заметил за спиной художника лицо почтенного Перкинга, которое на мгновение показалось в проеме двери и снова исчезло. Роберт небрежно обронил несколько слов относительно замечания Кателя, хотя оно не оставило его равнодушным. Он невольно потянулся рукой к пухлому тому с чистыми страницами, которые ждали его записей.

Чтобы удержать разговор, то и дело прерывавшийся, он поинтересовался у художника, как идет его работа.

— Да что там, — отозвался Катель, небрежно махнув рукой. — Видишь ли, — сказал он после минутного молчания, — какой смысл писать картины без культовой задачи? Только для того, может быть, чтобы последующие поколения проезжались по твоему адресу.

Он, мол, от души рад, что срок его истек в этом комичном доме дураков, который именует себя человеческим миром.

В то время как Катель говорил, он не переставал болтать одной ногой, небрежно закинутой на другую.

— У тебя, — продолжал он, — есть задача. То, что ты пишешь, служит не искусству, которое существует только ради красоты или самолюбования, это сообщение-отчет о том, что действительно, что имеет силу для живущих. Так я, во всяком случае, представляю себе твою служебную обязанность.

В то самое время, когда художник во второй раз намекнул на хронику, в проеме двери снова на мгновение показалось лицо Перкинга. Роберт подумал: что бы это могло означать — предупреждение, что он ведет разговор об этом предмете с посторонним, не имеющим отношения к Архиву, или напоминание о его собственной задаче? Он сидел неподвижно и молча глядел в пустоту. Мир вокруг него точно погрузился в сон, и обидные слова приятеля, которые тот мрачно бросал, пролетали, равно как и его пытливо настороженные вопросы, мимо ушей Роберта.

Только когда Катель уже собрался уходить, он вдруг обратил внимание на сильно изменившуюся наружность приятеля. Его возбуждение отразилось на коже, которая приобрела фосфоресцирующий блеск. Протянув архивариусу на прощание обе руки, художник как-то робко, чего не мог не заметить Роберт, осведомился, находятся ли еще пока его бумаги в Архиве. Не получив ответа, он сказал:

— Понимаю, служебная тайна! У тебя служебная печать на устах.

Он улыбнулся несколько кривой улыбкой и пошел прочь, с заметным усилием волоча левую ногу.

Спустя сколько-то времени после ухода Кателя архивариус распорядился, чтобы все книги, касающиеся предмета древних мифов, посыльные унесли из его кабинета обратно в подземные этажи. Он обратился к Перкингу, с тем чтобы тот предоставил ему возможность регулярно просматривать поступающие бумаги, насколько они, согласно списку, составляемому каждые три дня для Префектуры, признавались годными для хранения в Архиве на короткий или длительный срок. Разумеется, при таком большом количестве нередко обширных досье, к тому же еще и на разных языках Европы и Азии, он не видит для себя возможным внимательно знакомиться хотя бы и с малой их частью — так, как этого, несомненно, требует всякая работа. Но, может быть ввиду такого замечательного аппарата, какой представляет Архив, нетрудно будет найти способ информировать его о тех документах, которые ему как архивариусу позволили бы судить о том, как распоряжается Архив судьбами. Насколько он помнит, в том списке, который Перкинг на днях составлял для Префектуры, был, кажется, раздел с самым большим количеством бумаг, обозначенный порядковым термином "судьба".

Старый Перкинг внимательно слушал, стоя перед ним в позе услужливого кельнера, который принимает непростой заказ искушенного в блюдах и напитках гостя и только изредка неприметным движением брови выражает свое отношение к тому или иному пункту. На вопрос, где зарегистрированы принятые на временное хранение папки последнего времени, помощник в ответ посоветовал архивариусу не торопить события и приступить к знакомству с означенными папками лишь тогда, когда в процессе погружения в работу он составит себе более полную общую картину Архива и города. Роберт поразился этим словам опытного сотрудника, ведь он думал только о том, как бы незаметно разузнать, имелись ли в Архиве какие-либо бумаги Кателя и Анны. Была у него и тайная мысль, как-нибудь осторожно разведать о своих собственных работах.

Вечером он долго раздумывал над словами Кателя, намекавшего на отчет, на писание хроники. Конечно, с нее именно надо было начинать, а он вместо этого спокойно расположился в Архиве со своей работой, погрузился в прежний предмет исследования, в отвлеченные научные штудии, которые никого в городе не касались, ни Префектуры, ни жителей. Со временем он, может быть, и сделал бы какие-то успехи, которые привлекли бы внимание узкого круга специалистов, однако все это не имело прямого отношения к настоящему. Отгородившись, как в крепости, в стенах Архива от внешнего мира, он занялся работой, которую вовсе не имели в виду его доверители, когда предлагали ему место архивариуса. Он запретил себе думать какое-то время о любимой женщине, почти не выходил в город, полагая, что таким образом выйдет на верный путь в своей деятельности, но он, оказывается, обманулся, пошел в ложном направлении.

После лавины впечатлений, обрушившихся на него первые дни пребывания в городе, после ошеломляющих встреч с Анной и с отцом он ушел в себя, затворился в кабинете, точно ему не было дела до загадки настоящего. И вот Катель, его товарищ, дал ему понять, что он избрал не ту деятельность, неверно определил свою задачу здесь Так, древние фолианты, которыми он окружил себя, были возвращены на прежнее место, а выписки из книг отложены до поры до времени в ящик письменного стола.

Решив в корне изменить распорядок дня и занятий, он объявил Перкингу о своем намерении активнее включиться в текущую работу Архива, заниматься просмотром и отбором свежих поступлений, имеющих непосредственное отношение к человеческим судьбам. Не только в этой деятельности он видел оправдание своего пребывания здесь. Чтобы устоять перед соблазном погружения в прошлый мир через чтение древних сочинений, он решил снова повернуться лицом к повседневной жизни города, приобщиться к ней так же естественно, как это получалось у него в первые дни. Сколь волнующими были те часы, когда он бродил вместе с Анной по незнакомым улочкам, по площади с фонтаном, где все вокруг так просто говорило само за себя; сколь впечатляющим событием было посещение родительского дома Анны и тот памятный разговор, который иначе высветил многие вещи из прежней его жизни и много дал для понимания прожитого, ставшего теперь прошлым, — как раз этим он, может быть, вырвал его из колеи установившихся представлений о былом, которые уже застыли в определенных формах и образах.

Трудности, всю жизнь сопутствовавшие его отношениям с Анной, были теперь, насколько он понимал, устранены, ничто не мешало соединиться с ней. И все же после свидания с Анной он погрузился в эту отчасти искусственную архивную работу, не ощущая отсутствия любимой. Неужели встреча с ней, возможность любить пришли слишком поздно? Нет, стоило ему только представить, что Анна, которую он с таким трудом и, кажется, теперь уже навсегда обрел, могла покинуть эти края, пусть даже не к Мертенсу возвратиться, а просто отбыть отсюда в неизвестном направлении, как в душе у него снова все пробуждалось. Разве их не ждали впереди вечера, прогулки вдвоем по городу и окрестностям, с которыми он так или иначе должен знакомиться, положив это для себя первейшей задачей наряду с деятельностью в Архиве. За время, что ему отведено здесь, он должен по возможности понять смысл и связь вещей, скрывающиеся за внешними признаками и проявлениями жизни города и его обитателей. Должен проникнуть в тайну, окружавшую этот город. Не только приглашение, которое привело его сюда, обязывало к этому, он понимал это теперь уже как самозадачу, как свое назначение.

В один из последующих дней пополудни Роберт собрался совершить прогулку по городу. Обед (как всегда без мяса) ему снова принес из гостиницы молодой посыльный, который в последнее время все чаще оказывал архивариусу разные мелкие услуги.

Леонхард, как звали этого посыльного в Архиве, вызвал в его памяти юношеский образ одноклассника, в семнадцать лет утонувшего в море во время каникул. Неясные обстоятельства его гибели вызвали тогда множество толков; неизвестно было, по своей ли воле ушел из жизни этот юноша, которому часто приходилось терпеть несправедливое обращение учителя, или это был несчастный случай. Предполагали всякое: то ли он, купаясь ночью, не рассчитал свои силы и слишком далеко заплыл, то ли течение подхватило юношу и панический ужас парализовал его. Отдаленное внешнее сходство Леонхарда с бывшим школьным товарищем, живой образ которого почти стерся за годы в памяти Роберта, пробудило в нем воспоминание о тех давних событиях, и он с первой минуты проникся симпатией к юноше-посыльному.

Существовало некое общее правило, согласно которому люди из обслуживающего персонала сами никогда прямо не обращались к ассистентам, тем более к заведующему Архивом, кажется, даже условие было такое, что они своим молчанием выслуживали право оставаться в Архиве, означавшее для них награду и привилегию. Так и сейчас, когда Роберт поблагодарил молодого человека за любезно доставленный обед и прибавил еще несколько теплых слов, Леонхард, хотя глаза его радостно засветились и щеки зардели румянцем, не проронил ни звука и на благодарность и приветливость архивариуса ответил лишь молчаливым, почти смущенным поклоном. Только потом уже, когда архивариус все чаще стал использовать Леонхарда для своих надобностей, отношения их сделались менее официальными. Отпустив посыльного, Роберт проводил его теплым взглядом и принялся за еду.

Сухим раскаленным воздухом дохнуло на архивариуса на улицах города. Он избрал новый маршрут, направившись не в сторону площади с фонтаном и пограничного с ней участка с родовыми владениями и не в сторону Префектуры, а в незнакомые кварталы. Он решил изучить сперва наземную часть города в более широком радиусе, а потом уже начать знакомиться с районом катакомб. Отвыкнув за время неотлучного сидения в стенах Архива от внешнего вида города, он испытывал некоторое отвращение, проходя теперь вдоль выжженных солнцем кварталов с их домами-развалинами, хотя они мало чем отличались от тех кварталов, в которых он уже бывал. Чем-то злобным веяло от голых каменных строений, чьи обломки фасадов, словно призраки, обозначались на фоне ослепительной синевы неба. От первородной чистоты этого неба, которое Роберт еще ни разу за все время пребывания здесь не видел затянутым облаками, исходила какая-то сила ясности, казавшаяся жуткой, ибо ничего общего не имела ни с чем на земле. Солнце в вогнутом воздушном куполе походило на огненную, с рваными краями дыру и своей отрешенностью от мира напоминало нечеловеческий глаз над порталом собора. Такой же безучастной и монотонной была жара, которая стесняла дыхание и притупляла чувства, одновременно раздражая их, и ослепительный свет, равнодушно сияющий над уничтоженным миром. Может быть, еще и поэтому местные жители, насколько он мог заметить, в общем, старались избегать наземных улиц и предпочитали передвигаться по проложенным под землей ходам и переходам.

Мало-помалу Роберт добрался до отдаленных кварталов, которые казались более разрушенными, чем другие. Фасады у домов были наполовину, а то и вовсе снесены, так что взгляд глубоко проникал в зияющие пустотой внутренние помещения. В многочисленных проломах и трещинах, которые еще резче выделялись при ослепительном свете, разрослись мох и сорная трава, между тем как обломки камня и щебень лежали аккуратно сгребенными в кучки. Чем дальше он пробирался по улочкам, становившимся все уже, теснее, тем более обезображенное зрелище являла собой эта часть города. Когда он один раз закрыл на минуту глаза, то ему представился игрушечный город из каменных кубиков, через который тяжело и неуклюже ступал гневными шагами ребенок-великан.

Редкие прохожие безучастно проходили по этим кварталам-руинам, точно их уже не трогал унылый окрестный ландшафт. Иногда откуда-нибудь вывертывалась навстречу кучка работников и работниц, человек десять-пятнадцать, очевидно возвращавшихся после рабочей смены. Но они всякий раз, когда он приближался к ним, спускались в подвал какого-нибудь здания, который, должно быть, сообщался через подземный ход с катакомбами.

Время от времени встречал он людей и в разрушенных помещениях, кажется уже не пригодных для жилья. Они рылись там в кучах щебня и, похоже, отыскивали остатки засыпанных предметов домашней утвари, извлекая из мусора где кусок жести или дерева, где обрывок проволоки, которые клали в сумки, подобные школьным ранцам. Потоптавшись на одном месте, они переходили на другое, как неуверенные кладоискатели, и лица их казались измученными. Если вдруг они замечали устремленный на них взгляд незнакомца, каковым был Роберт, то сейчас же делали вид, будто они возятся там просто так, для забавы, точно опасаясь, что их могут заподозрить в мародерстве. Одни закатывали, как дети, глаза кверху, вторые принимались услужливо отряхивать платье друг другу или смахивать пучком травы пыль с башмаков, на ком они были. Роберт, чтобы не смущать их, поскорее отводил взгляд. Один раз, когда он уже прошел мимо, ему вслед полетело несколько камней, которые, правда, не попали в него: он оглянулся, но люди уже снова копались в мусоре. Иногда из проема окна там или тут высовывалась чья-нибудь фигура и всматривалась в улицу, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, как будто считала прохожих или прислушивалась к тишине; впрочем, в этой тишине и Роберту чудилось что-то тревожное. Через сколько-то времени, когда он в очередной раз свернул в какой-то переулок, ему показалось, что он потерял ориентацию; если и дальше углубляться в этот район — а он, отправляясь на прогулку, нагревался достигнуть черты города, — то потом, пожалуй, можно не найти дорогу назад, к окрестностям гостиницы и Архива. Пришлось отказаться от первоначального плана, тем более что солнце уже далеко перешло за зенит и предметы отбрасывали длинные тени.

В то время как он, стоя на перекрестке улиц, раздумывал, куда ему теперь повернуть, он различил глухой многоголосый шум толпы. Он пошел в ту сторону и скоро по нестройному гомону и гудению голосов догадался, что это шумела ярмарка. Ухабистая дорога полого шла под уклон многоголосый гул становился все громче, и вот за последним поворотом неожиданно открылся вид на продолговатую площадь, которая лежала в котловине и к которой веером сбегали вниз улицы. На площади сбоку толпился кучами народ. С другого боку по краю ее тянулись торговые ряды. Осматривая с возвышенности лежавшую внизу площадь, Роберт увидел, что толпившийся там народ составляли одни мужчины.

Они стояли кучками и, живо жестикулируя, что-то горячо обсуждали, даже как будто спорили, причем некоторые внезапно покидали свою кучку и переходили к другой и там завязывали знакомство и затевали новый спор. Заинтересовавшись этим, Роберт медленно спустился вниз, к самой площади, и краем стал обходить ее. Перед фасадами магазинов, оборудованных в нижних этажах строений без крыш, проходила каменная галерея, в многочисленных стрельчатых арках которой торговали с лотков разным товаром. В основном это были предметы повседневной необходимости, часто подержанные, старомодные вещи, здесь две-три пары брюк и пиджаков, ремни с серебряными пряжками, галстуки и пестрые платки, там башмаки и сапоги всяких фасонов, в большинстве своем изрядно поношенные. В другом месте болтались на плечиках помятые костюмы разных размеров, национальные куртки и крестьянские фуфайки устаревшего покроя. Вперемешку лежали там и тут штопаные чулки, носки, рубашки, шляпы — преимущественно, товары для мужчин, среди которых попадались также трости и суковатые палки, но кое-где мелькали и предметы женского туалета, впрочем, все безделицы, какие-нибудь дешевые украшения. Торговцы сидели позади своих прилавков на бочонках, поджав под себя ноги (что отчасти выглядело странным), и оттуда настороженно следили из-под полуприкрытых век каждый за своим участком. Никто, однако, не рвался к их прилавкам, изредка кто-нибудь приостанавливался на минуту, быстро оглядывал товар и шел дальше. И кажется, ни один еще не изъявил желания что-нибудь приобрести.

Чтобы убедиться в том, что вещи — продаются, а не выставлены только так, для видимости, Роберт подошел одному лотку и показал пальцем на старую кружевную шаль, решив сделать подарок Анне. Старьевщик с кирпичного цвета лицом лишь слегка наклонился вперед со своей бочки, схватил длинный изогнутый шест, похожий на пастуший, и, быстрым взглядом окинув фигуру Роберта, ткнул им в авторучку, кончик которой высовывался из верхнего кармана его пиджака. Этот жест, несомненно, означал, что кружевную шаль торговец хотел обменять на авторучку. Когда Роберт отрицательно покачал головой и понять, что желает купить эту шаль, старьевщик пожал плечами и застыл в прежней неподвижной позе. Роберт между тем достал товарную карточку, выданную ему в Префектуре секретарем, и протянул ее через прилавок. Старьевщик скосил было равнодушно глаза на бумагу с печатью, но затем, как будто сообразив, что это такое, проворно спрыгнул со своего высокого сиденья-бочки и что-то быстро забормотал, показывая при этом жестами, что господин может приобрести не только кружевную шаль, но и другие вещи, чем больше, тем лучше. Пока Роберт оглядывал прилавок, не находя, впрочем, ничего подходящего, уже и другие старьевщики обратили на него внимание. Они повскакали со своих бочек и махали Роберту, подзывая подойти и посмотреть их товар, а трое или четверо даже подбежали и, лопоча на непонятном наречии, совали ему наперебой кто разноцветные стеклянные или коралловые бусы, кто дешевые украшения и приносящие счастье амулеты, которые они извлекали из карманов и еще откуда-то из потайных мест у себя под одеждой.

"Карточка Префектуры — это хорошо" — так, кажется, оценивали они ее, толкуя между собой. Роберт с трудом отбивался от них, как от назойливых мух. Насилу ему удалось-таки приобрести кружевную шаль, взамен которой старьевщик оторвал от его карточки один купон и тотчас припрятал его куда-то в надежное место как какую-нибудь богатую добычу. После этого Роберт обошел, подталкиваемый торговцами, еще несколько прилавков и в конце концов приобрел за очередной купон своей карточки крепкую трость для себя. С нею он стал протискиваться сквозь толпу торговцев, которые липли к нему как репейники, навязываясь со своим товаром. Только когда он удалился от торговых лавок на изрядное расстояние, старьевщики отстали, не решаясь, как видно, слишком далеко отходить от кромки площади, точно они закреплены были за ней. Сколько-то времени они еще стояли, простирая руки к нему и зазывая, затем возвратились к своим лоткам. Скоро все уже снова сидели, поджав ноги, на бочонках и стерегли свой товар, который издали походил на нарисованные картинки. Роберт отвел взгляд от лавочек и продолжал свой путь через площадь.

Толпившиеся кучами люди были заняты своим делом и не обращали внимания на то, что происходило на другом краю площади. Роберт незаметно влился в толпу мужчин их азарт передался и ему. Он присоединился к одной толпе, в центре внимания которой были двое мужчин: молодой с оттопыренными ушами и старик со вздернутым носом. Старик придирчиво оглядывал и ощупывал тужурку которую перед тем стащил с себя молодой. Видя, что старик мнется, хозяин тужурки усиленно расхваливал ее, показывая то на утепленную подкладку, на которой нашиты были заплаты, то на пуговицы из оленьего рога, и на все высказываемые сомнения старика бурно возражал, отстаивая преимущества своей вещи. Тот, зажав локтем пару высоких сапог из невыделанной кожи, переминался с ноги на ногу и отвечал отказом на предлагаемый товар.

Из мужчин, что их окружали, одни горячо поддерживали хозяина тужурки, другие держали сторону владельца сапог и этим только мешали договориться об обмене, а тут, судя по всему, речь шла именно об обмене. Один убеждал, другой уговаривал, и это выглядело так, как будто каждый хотел обмануть другого. Если курносый показывал на дыру на рукаве тужурки, то второй, с оттопыренными ушами, тотчас обращал внимание на треснувшую подметку у сапога; так они тыкали поочередно пальцем в тот или иной изъян, пока наконец не пришли к обоюдному согласию, решив под бурные выкрики болельщиков, что обе вещи стоят одна другой. Все же молодому, казалось, так важно было заполучить высокие сапоги, что он нехотя решился под одобрительные возгласы сторонников старика отдать за них в придачу к обменной вещи еще широкий ремень, который был у него на поясе.

— Ладно! — крикнул старик. — Идет!

— Идет! — подхватили хором обе партии, скрепляя договор, в то время как сапоги и тужурка переходили из рук в руки их владельцев.

Сторонники обоих мужчин поздравили того и другого с удачным обменом, и жужжание голосов понеслось, подобно потревоженному пчелиному рою, дальше через площадь. Мужчины, совершившие обмен, разошлись в разные стороны и устремились к другим кучкам, болельщики же еще долго обсуждали состоявшуюся сделку. Роберт последовал за молодым, который бойко вышагивал с сапогами в руках, хвастливо размахивая ими, чтобы привлечь внимание. Скоро вокруг него уже сбилась новая кучка людей, каждый совал ему свою вещь, подстрекая к обмену. Один держал наготове шапку из бараньего меха и пару кожаных перчаток, Другой давал понять, что может пожертвовать своими вязаными цветными носками, третий предлагал рубашку и шелковый галстук, четвертый — пальто крикливого цвета. В то время как мужчина с сапогами разглядывал, примериваясь, предлагаемый товар, сторонники желающих обменяться наперебой расхваливали достоинства вещей, подбивая хозяина сапог к обмену.

Снова начался шумный торг, который завершился обменом. Бойкому удалось выторговать за пару сапог барашковую шапку и пару кожаных перчаток, которые он обменял затем на пальто. Курносый же тем временем за куртку с пуговицами из оленьего рога приобрел чугунок, но тот вскоре перешел к новому владельцу за перстень с печаткой. Кто-то под смех публики стягивал с себя штаны, ибо непременно хотел получить от человека с оттопыренными ушами чемодан, который тот уже получил взамен пальто. Там и тут мужчины сбивались в новые кучки, предлагая на обмен свои вещи, там и тут затевался торг, причем каждый стремился как-нибудь да надуть другого. Вещи переходили из рук в руки как разменные монеты, и хор праздных зевак все громче выкрикивал: "Ладно! Идет!" Портфель обменивался на зонт, зонт — на исподнюю рубаху, рубаха — на шотландские гольфы, те в свою очередь на вязаные нарукавники, и так до тех пор, пока нарукавники не обменивались снова на портфель, а зонт, пройдя подобный же круг, не возвращался наконец к своему прежнему владельцу. И каждый финал сопровождался бурным ликованием зрителей-болельщиков.

Все громче звучали подзуживающие возгласы из толпы, всеобщее возбуждение нарастало. Там и тут мужчины брались под руки и шли цепью на другую цепь, толкая и тесня каждого, кто попадался на пути, и притоптывая ногами, как в грубой крестьянской пляске. Там и тут раздавались выкрики, предлагались вещи на обмен. Отдельные группы объединялись. Неожиданно Роберт оказался окруженным разгулявшимися толпами, наседавшими на него со всех сторон. Он пытался протесниться сквозь них, устремляясь то в один, то в другой образующийся просвет, но круг всякий раз тотчас смыкался перед ним. Люди злорадно кричали: "Третейский судья! Арбитр!" Они то отступали, то снова надвигались на него, пока не оттеснили на середину площади. Солнце стояло уже совсем низко над горизонтом.

Он оказался в плотно сжатом кольце, где подходил к концу последний торг-обмен. Курносый снова натягивал свои сапоги, которые выторговал напоследок, а мужчина с оттопыренными ушами выпрашивал свою тужурку, однако того, что он предлагал в обмен за нее промежуточному владельцу, было, как видно, недостаточно. "Третейский судья! Третейский судья!" — вопила толпа. Кто-то начал размахивать в воздухе платком, и тотчас взметнулись над головами десятки других платков, белых и цветных. Роберт поднял кверху кружевную шаль и тоже стал ею размахивать. Он и не увидел, как бойкий выхватил шаль у него из рук и бросил партнеру, который не уступал ему куртку. Но тот не удовлетворился прибавкой. "Третейский судья! Третейский судья!" — взывала толпа.

— Господа! — воскликнул архивариус, который стоял стиснутый с боков обоими торговавшимися мужчинами, — я чужой здесь. Вы не можете от меня требовать, чтобы я...

Его слова утонули в шуме голосов. Мужчина с оттопыренными ушами злобно выхватил у Роберта трость, швырнул ее под ноги партнеру и рванул у него из рук куртку. Он вряд ли заметил, что одна из пуговиц была оторвана. Круговой обмен на этом завершился. Каждый из мужчин снова вернул себе свою вещь. Если даже это придавало всему действу характер некой игры, все же ни один из участников, казалось, не был уверен в правилах настолько, чтобы оставаться спокойным за ставку. Таким образом, это сулило удовлетворение, приятную неожиданность — снова вернуть свое как нечто новое.

Первые сумеречные тени легли на площадь в котловине. Платки, только что развевавшиеся в воздухе, опустились, толпа разом притихла и хлынула безмолвно с площади, растекаясь по расходившимся от нее веером улицам. Люди убегали, стараясь не смотреть друг на друга. Роберт увидел, как через пустеющую арену медленно шел господин в сером цилиндре. Его появление спугнуло, как мышей, последних людей. И торговцы, поснимав и прибрав свой товар на лотках, поспешно разбежались.

Удрученный, архивариус медленно всходил в гору наугад по какой-то из улиц, надеясь, что потом как-нибудь да выйдет к Старым Воротам. Что-то как бы сверлило его неприятно в затылок. Он обернулся, но не увидел никого, кто бы смотрел ему вслед или шел за ним. Он чувствовал себя обманутым, лишившись кружевной шали, которой хотел приятно удивить Анну, и трости, что сгодилась бы ему в прогулках по городу. Итак, никакой осязаемой вещи он домой не принесет. Он, однако, скорее, чем ожидал, и еще до наступления ночи добрался до Архива, где в комнате в пилоне его ждал ужин, принесенный Леонхардом. Долго сидел в этот вечер хронист, погрузившись в думы. Тишина действовала угнетающе. Около полуночи он услыхал звук рожка. Это был сиплый звук, похожий на звучание охотничьего рожка, созывающего на охоту.

 

10

Нервы у архивариуса расшатались. По улицам города он проходил всегда торопливо, пряча взгляд, точно боясь встретить чье-нибудь знакомое лицо или оказаться замешанным в новом происшествии. Сидя у себя в кабинете, невольно вздрагивал при стуке в дверь, тревожно вскидывал глаза, заслышав шорох. С того дня, как старая Мильта освободила место новой служанке, черноволосой женщине, которая с любопытством косилась на архивариуса, ему привычнее стало проводить ночи в маленькой комнате в пилоне по другую сторону архивных помещений; из номера гостиницы, правда, он пока не съезжал. Часто он засиживался допоздна, но спал некрепко и неспокойно, мучимый сновидениями, в которых мешались картины из нынешней его жизни с образами прежнего времени. Физическое напряжение тоже отчасти усиливало его нервозность.

Когда у него исчерпался запас сигарет и даже юный Леонхард, с полуслова угадывавший любое его желание, не знал, чем тут помочь, Роберт воспользовался служебным телефоном, номер которого ему дал секретарь из Префектуры еще в первый день по приезде его сюда. Архивариусу сказали, что табак ему, конечно, могут выделить из резерва для представителей иностранных миссий; вместе с тем его попросили по возможности воздержаться от курения, по крайней мере в общественных местах, и благодарили за готовность пожертвовать привычкой ради поддержания существующего в городе порядка.

Роберт и правда за все время не видел ни одного из местных жителей курящим; он вспомнил, как удивленно покосились на него женщины, когда он, ожидая Анну, закурил на трамвайной остановке. Он решил пойти навстречу пожеланиям Префектуры и вовсе отказаться от курения. Без табака было, конечно, трудно, особенно в первые дни, и он нервничал и раздражался, но успокаивал себя тем соображением, что воздержание от курения будет более роднить его с остальными местными жителями. Бокал же вина Леонхард (знавший о пристрастии архивариуса) оставлял для него каждый вечер, вместе с начищенным шандалом для свечей. Стопа листов с записями и выдержками, которые Роберт делал для себя из приносимых Перкингом рукописных поступлений, касающихся человеческих судеб все росла, и он уже боялся, что вряд ли когда-либо сможет систематизировать и обобщить весь этот обширный материал. Но не одно только это тревожило его. Не раз брался он за перо с намерением обобщить свои наблюдения, истолковать смысл событий, которые он здесь пережил, а в этом ведь и состояла его задача как хрониста. Ни одно из сделанных изложений его не удовлетворяло, и не было никого, кому бы он мог поверить свои заботы и сомнения. Мастер Магус, погруженный в глубинные сферы бытия как хранитель печати знания, оставался вне круга тех, к кому можно было бы прямо обратиться с вопросом. Перкинг при всей готовности дать разъяснения по частному вопросу сохранял общую для всех вежливую сдержанность, равно как и все почтенные ассистенты, а юный Леонхард боязливо молчал. Отец, в радушии и внимании которого с самого начала сквозило подозрение, мало значил для него теперь, после последней встречи в доме родителей Анны. Катель же, единственный, с кем он, пожалуй, мог общаться здесь на равных, Катель, в отличие от прежних лет их дружбы, оставался странно отчужденным. А он многое, наверное, мог разъяснить из того, что Роберту представлялось таинственным и загадочным. Только с Анной не чувствовал он себя словно разделенным, как с другими, пропастью, хотя и между ними, если признаться, отчасти возникла отчужденность. Неизменно возвращался он к мысли, которая его тревожила: что он, может быть, вызван сюда, как это предположил однажды отец, из-за Анны и что место архивариуса было только предлогом.

Много раз он как будто видел во сне профессора Мертенса. Врач, низко склонив свое лицо над Робертом, как над пациентом, предостерегающе говорил: "Я сообщу о вашем случае по радио". Роберт мучительно отворачивался, но лицо доктора опять возникало перед ним. "Это ничему не поможет, — заявлял профессор Мертенс, — общественность узнает о вашей поездке". Потом Роберт видел себя будто бы сидящим у репродуктора и слышал голос: "Под предлогом написания хроники бежавший доктор Линдхоф разыскивает фрау Анну Мертенс". Тут будто бы Элизабет безмолвно явилась перед ним, и перламутровый веер прохладной волной обдал его жаркое лицо. При каждом взмахе из веера выпархивали фотографии, новые снимки его детей. Они рассыпались по полу, а он не мог поднять, потому что рука его была слаба и не слушалась, и мать, которая тоже оказалась неожиданно в комнате, подбирала их. Дверная портьера раздвинулась, и кто-то голосом, похожим на голос отца, сказал: "Это все зафиксировано в официальных бумагах".

Когда Роберт отправился навестить Анну, в голове его еще мешались обрывки снов. Ландшафт растворялся в полуденном свете. Неуверенно шел архивариус по узкой дорожке меж домиков загородного поселка, не в силах припомнить то место, где они с Анной свернули в прошлый раз к дому ее родителей. Все строения в эту пору были похожи одно на другое и казались заброшенными, необитаемыми. Железные цепи покачивались низко над землей и позвякивали, точно сотрясаемые подземными толчками. Напрасно высматривал Роберт строения храма-казармы, по которым можно было сориентироваться. Он метался в нетерпении взад и вперед, кидался то в одну сторону, то в другую и всякий раз обманывался.

Неожиданно перед ним возник, словно вырос из-под земли, родительский дом Анны. Оба старика сидели на лавочке у входа. Анны дома не оказалось.

— Пошла за сушеными овощами, — сказала мать, не отрываясь от вязания, — она вечно печется о запасе.

Роберт расспросил, как пройти к пункту раздачи (он располагался на пути к вокзалу), и попрощался со сконфуженными стариками.

Брат и сестра Анны, — разъяснял отец, который стал проводить Роберта до калитки, — не забывают своих родителей, это нам так отрадно.

Роберт рассеянно кивнул.

— Анна, — продолжал старик, — беспокоит меня. Она здесь еще совсем недавно, но уже никто ее не посещает. Здоровье ухудшается, все худеет, скоро совсем прозрачная станет. Вы же понимаете, господин инспектор, какая тут опасность таится.

Роберт брел по дорожкам меж садиков точно вымершей дачной местности, раздумывав над словами старика. На душе у него было неуютно. В чем причина нездоровья Анны? Не мучается ли она от того, что он отдалился от нее? Ему казалось, что он живой, идет через пустыню, где нет ни цели, ни ответа. Эта земля, которую небо осеняло своей неумолимой синевой, как будто вселяла чувство потерянности, безысходности. У дороги ни одного налитого соком деревца, лепестки у цветов какие-то негнущиеся, точно из воска, листья шуршат, как бумага, расчерченные участки газонов лежат, будто развернутые пыльные ковры. Острее чем когда-либо ощущал он во всем заброшенность. Двери наполовину висели на петлях, проломы в заборах небрежно заделаны где куском драной мешковины, где шифером. Он не мог отделаться от впечатления, будто везде равнодушно соблюдалась видимость порядка. Каждая отдельная картина была как бы выражением единого стиля жизни, он вдруг понял смысл французского nature morte.

Неожиданно с боковой дорожки ему навстречу вывернулась Анна. Он, смущенный, остановился перед нею.

— Эй! — крикнула она, опуская на землю корзину, наполненную сушеными овощами.

Она была в костюме, без шляпки. Прогулка как будто не пошла ей на пользу, лицо казалось бледным, чуть ли не прозрачным.

Роберт погладил ее по щеке, и улыбка озарила черты Анны, но глаза смотрели безучастно и едва ли не печально в ослепительном небесном свете.

— Вот мы и опять свиделись, — сказал он. — Хорошо ли тебе живется?

— Порой я вижу все как в тумане. Ты должен поцеловать меня в глаза.

Роберт взял Анну за руку и стал прохаживаться с нею взад и вперед между садовыми оградами. Корзина с овощами стояла на земле, и всякий раз, как они сворачивали на ту дорожку, она притягивала взор Анны, точно магнит, который определял круг ее мыслей.

Когда Роберт спросил, отчего вокруг так безлюдно, Анна сказала, что одни в это время, возможно, участвуют в часах упражнений или заняты на службе, другие отправляются к вокзалу — посмотреть, нет ли среди вновь прибывших кого-нибудь из родственников или друзей.

Она, кажется, поверила ему, когда он сказал, что тоже был загружен разными делами и потому все откладывал свидание с ней со дня на день.

Они остановились у поворота дорожки. Анна острым носком своей туфельки буравила ямку в вязком песке.

— Ты, мне кажется, — сказала она после короткого молчания, — мало ценишь драгоценный случай, который снова свел нас. Может случиться, что скоро настанут времена великих бедствий и невзгод, о чем упоминается в родовой хронике предков.

— Что, у вас в доме есть какие-то записи? — воскликнул изумленно Роберт.

— Отец, — продолжала Анна, — рассказывает нам иногда, в сумерках, когда мы бережем свет, что периодически, через неопределенные промежутки, наш край постигают облачные катастрофы.

— Так, значит, — прервал Роберт, — это только устное предание, а не письменная хроника?

— Почему это тебя так волнует, — сказала Анна, которая уловила особенную интонацию в его голосе, — и почему ты упираешь на слово "хроника"?

— Ты ведь знаешь, что я уже и раньше интересовался древними письменными свидетельствами, — уклончиво отвечал Роберт.

Он снова взял ее за руку и стал прохаживаться взад и вперед по дорожке.

— То, о чем я говорю, — настойчиво продолжала Анна, — не имеет никакого отношения к твоему Гильгамешу, это — настоящее и касается нас. Тебя не тревожит это предостережение?

Роберт молчал.

— Подумай только, — снова заговорила Анна удивительно певучим голосом. — Это значит, что все время — это лишь заповедное время перед неизвестностью, все пространство — лишь защитное пространство на мгновение, вся деятельность — лишь вспомогательная деятельность для другой половины царства. Тебе нельзя мешкать, любимый! Нагрянут беды — с кровавыми ливнями, с засухой, ночь опустится на землю, мы будем жить в пещерах без солнца, и силы пучины восстанут против нас. Это произойдет в один миг — то, что низвергнет нас в небытие. С нами случится то же, что с праотцами! Вспомни о приливах и отливах!

— Ты произносишь не свои слова, — сказал Роберт, пораженный ее чрезвычайным возбуждением. — Что за провидец заговорил в тебе?

— Почему ты не веришь? — сдержанно возразила она. — Почему ты не хочешь прочувствовать остаток бытия? Дорог каждый миг! Что останется?

Возможно, Анна думала, когда говорила все это, о себе и об их отношениях. Для него же ее слова звучали как напоминание о его собственной задаче — быть архивариусом и хронистом города.

— Что, какая сила, — сказала она со вздохом, — удерживает тебя вдали от меня? Разве ты не можешь освободиться — для нас?

Она и не подозревала, в какое смущение повергла этим вопросом Роберта, который не думал отказываться от своей деятельности, рвать связь с Архивом.

— Когда у меня будет ясное осознание самого себя здесь и своей задачи, — мягко сказал он, — настанет и для нас настоящий день, как он назначен нам судьбой.

Анна чувствовала, что он чего-то не договаривает.

— Любовь, — возразила она, — не терпит отсрочки. Мои родители пусть тебя не смущают. Ты спокойно можешь оставаться у нас в доме на ночь. Но могу я приходить к тебе, если ты так более уверенно чувствовал бы себя.

"Да! — сказал в нем внутренний голос. — Приходи ты ко мне". Но Роберт замялся с ответом. Ему казалось невозможным, чтобы она приходила к нему в гостиницу или в Архив. Но потом он вспомнил о потайном ходе в его комнату в пилоне, которым можно было воспользоваться, чтобы не попадаться никому на глаза.

— Давай прогуляемся немного по окрестностям, — сказал он оживленно, — а потом пойдем ко мне, да?

Он подхватил корзину с овощами, весело качнул ею раза два-три в воздухе и повесил за ручку на столбик ограды. Мысль о прогулке вдвоем с любимой воодушевила его. А потом они пойдут к нему!

— Как я рад, — сказал он, почувствовав себя внезапно освобожденным, точно груз сбросил с плеч, — как я рад, что ты есть! Какой же я был дурак, давая всяким призракам уводить себя от действительности, в которой ты! — Сказал, точно отогнал широким движением руки всяческих призраков.

Налетел легкий ветерок. Все вокруг как будто оживилось. Анна, почувствовав дуновение, искоса взглянула вверх.

— Снова подошел поезд с пассажирами, — сказала она. — Ты, наверное, тоже уже слышал, что пассажирские перевозки за последнее время возросли. Я так редко встречаю знакомых оттого, может быть, что немного рановато переселилась сюда.

Она уже взяла тем временем корзину и попросила Роберта отнести ее домой.

— Солдат в кепи, — щебетала она по дороге, — я изредка вижусь с ним, рассказывал, что ожидается значительное увеличение численности состава гарнизона. Предполагается расширение зоны казарм и строительство новых бункеров и убежищ в окрестностях города. С этим солдатом я познакомилась давно, еще девчонкой, во время поездки в Париж. Он был тогда студентом Сорбонны.

Роберт поинтересовался, не тот ли это солдат, что приходил в прошлый раз, когда они сидели наверху в доме Анны и ее отец отослал его. Когда она подтвердила, что этот тот самый солдат, Роберт украдкой взглянул на нее сбоку.

— Но тут, должно быть, какое-то недоразумение, — спокойно продолжала говорить Анна, — потому что он не Роберта спрашивал, а городского архивариуса, лицо из высокого ведомства. Впрочем, молодой человек, как мне думается, использовал это только как предлог, чтобы возобновить наше знакомство.

Они уже подошли к родительскому дому Анны и остановились в нескольких шагах от калитки. Анна выглядела теперь свежее и оживленнее.

— Можно было бы как-нибудь прогуляться туда, к храму-казарме, — сказал Роберт, — это ведь где-то здесь, недалеко.

Анна заметила в ответ, что без специального удостоверения не пройдешь дальше заграждения из колючей проволоки, которой оцеплена вся военная зона, занимающая обширную территорию. Но и оттуда, впрочем, видна какая-то часть античного сооружения.

Роберт умолчал о том, что у него есть специальное удостоверение, которое позволяло ему проходить через посты охраны и, бесспорно, давало право проводить и Анну с собой.

— Может быть, месье Бертеле, — предположила Анна, — смог бы нам помочь в отношении пропуска. Только как его найти сейчас, не знаю.

Роберт согласился с ней. К тому же уже далеко перевалило за полдень. Впав в задумчивость, он долго глядел на солнце, пока не заболели глаза; он отвернулся. Перед глазами, куда он ни смотрел, мельтешили красные и темные круги с огненно-радужными краями, сталкивались и разлетались, разрывая очертания предметов. Он сдвинул очки на лоб и протер глаза.

— Я вспомнил, — сказал он, — что на ближайшие дни договорился о встрече с художником Кателем и это займет у меня больше времени, чем хотелось бы.

— Я не могу пойти к тебе? — спросила она.

— Сегодня не совсем удобно. Я в другой раз возьму тебя.

Она шутливо раздвинула лацканы его пиджака и легонько уперлась сложенными вместе указательным и средним пальцами ему в грудь.

— Ты, — сказала она.

— Да, — кивнул он в ответ и накрыл ее руку своей ладонью, — скоро.

В глазах у него еще не прояснилось, и лицо Анны плавало перед ним как в тумане. Он отстранился от нее.

— Ты несчастлив, Роб.

— Но, — возразил он, — когда-нибудь мы все же будем счастливы.

— А что есть счастье?

— Это зависит от запросов.

— Ты не знаешь, — сказала она, и тонкий налет грусти подернул ее черты, — как я люблю тебя, одного тебя, Роб.

Ее глаза смотрели куда-то вдаль, как будто она хотела что-то разглядеть там.

— Можно обмануться в жизни, — сказала она, — но не в смерти.

Он обеими руками сжал на прощание ее руку и пошел, уже не оглядываясь назад. Она покачала ему вслед головой, прежде чем отворить калитку, потом, проскользнув мимо родителей, сидевших на скамейке у входа, поднялась наверх, в свою комнату.

Роберт еще по дороге перебрал связку ключей, которую ему в свое время вручил Перкинг, и, удостоверившись в наличии старомодного, с длинной бородкой ключа от потайной двери, решил теперь же по возвращении воспользоваться подземным ходом. Он снял пиджак и перевесил его через плечо. Воображение его ожило и наполнилось чувственными образами, которыми он пьянил и услаждал себя. Две молоденькие женщины смутно рисовались ему, те, что были вместе с Анной у фонтана в то утро, когда он приехал в город. Он пытался оживить в памяти их черты, фигуры движения, но они оставались неуловимыми и ускользали от его мысленного взора. Кто могли быть те девушки, облике которых ему почудилось тогда что-то отдаленно знакомое? Ютта, Эрдмуте — да нет, ведь обе уже много лет как умерли. Здесь ли они еще, эти девушки — и где обретаются? А в какой жизни пребывала Элизабет? Нет, у него была Анна, здесь — только Анна, и никакая другая женщина.

Почти во всех письменных свидетельствах интимного характера, которые ежедневно проходили через Архив, речь шла о кипении крови. Любовь и ненависть, наслаждение и отвращение, ревность и стыд, страдания и нанесение обид — всегда томление и смятенность чувств, всегда судьба из погружения "я" в дурман — рука Демиурга, которая творит лишь мир пьяного, любовного угара. Жизнь представлялась не чем иным, как только непрерывной пляской вокруг божества Эроса! Людишки были только нотами его нескончаемой мелодии.

Мог ли архивариус, которому по долгу службы надлежало установить равновесие между романтикой и цинизмом, мог ли он вообще забываться в любовных мечтаниях? Но был ли в городе такой бордель, куда ходили бы и приличные мужчины? Он ставил вопрос исключительно в академической плоскости. В Помпее, припомнил он, при раскопках был обнаружен один, с тесными голыми каморками, который спустя два тысячелетия запустения выглядел таким диким и унылым, каким, пожалуй, казался уже и в свое время. И игривая атмосфера древних вакханалий, которая еще дышала в салонах в доме мистерий, вызывала ощущение затхлости и пошлости.

Но каждый хочет оставить свидетельства своих эротических переживаний в грубой или утонченной форме и свои личные признания расценивает как исключительные. Целые столетия жили безрассудно дерзкими любовными и скандальными историями, которые воспроизводят с грязными, чувственно-жадными сплетнями. Наверное, можно было писать историю культуры с точки зрения адюльтера, но она, при всей обнаженности и эксцентричности примеров, вряд ли с течением времени могла предложить жизни чувств нечто новое и скоро наверняка стала бы неким справочником скуки.

Архивариус пришел к твердому убеждению, что порученная ему хроника должна быть свободной от всяких субъективных признаний. И в фондах Архива, насколько он уже имел об этом представление, исповедальная литература о любви не занимала должного места. Судя по замечанию Перкинга, которое тот недавно обронил, просматривая толстую кипу вновь поступивших печатных и рукописных материалов, для экстаза и теперь еще вполне доставало образца любовных посланий, писанных Клеопатре. Или это были письма к Семирамиде? Как бы то ни было, но уже они представляли лишь варианты любовной лирики Адама и Евы. С тех пор на свет не являлось ни одного достойного упоминания варианта, который по выразительности значительно превосходил бы то, что уже не раз повторялось. Старое клише еще не исчерпалось. Все последующее в этом жанре было мелко и затасканно и даже в лучших своих образцах не задерживалось в Архиве.

Когда Роберт, погруженный в эти будто бы служебные мысли, вышел к площади с фонтаном, то увидел, что она вся запружена народом. Люди кучками прогуливались вокруг каменной чаши бассейна, останавливались, приветствовали друг друга и шли дальше; они все время двигались по кругу, как ходит обычно публика в фойе театра в перерыве между действиями. Вид у всех был озабоченный, и все напоминали статистов, которым отказано в серьезной роли; их можно было принять еще за курортников, явившихся со своими дамами на гулянье с музыкой, только здесь вместо музыки слышалось журчание воды в старом фонтане, если оно вообще слышалось сквозь гудение и жужжание взволнованных людских голосов.

Роберт, к тому времени снова надевший пиджак, увидел, что гуляющими были пассажиры, которые только что прибыли поездом и теперь, видимо, коротали здесь время перед регистрацией и распределением по квартирам. В то время как он не без труда протискивался, не приглядываясь к лицам, сквозь кружащие по площади толпы, до его слуха доносились с разных сторон обрывки фраз, звучавшие как тревожные удары барабана.

— Я никогда не строил себе иллюзий...

— Заключенным всегда остаешься...

— Теперь увидят, как оно без меня идет...

— Какая-то эпидемия, на мой взгляд...

— Это ведет к полной пролетаризации...

— Не сегодня, но, может быть, завтра...

— Я всегда беру для выпечки кокосовое масло...

— Морально другие были виноваты...

— Всё только расчет...

— Как говорится, туз червей был в скате...

— После щей цианистый калий или газ...

— Не сегодня, но, может быть, завтра...

— Я любил петь в смешанном хоре...

— Что наш брат имел в жизни...

— Тут надо было просто задрать юбки...

— Я никогда не состоял членом этой партии...

— Дважды два — четыре...

— Не сегодня, но, может быть, завтра...

— Как меня, еще никого не любили...

— Всё только кажущиеся решения...

— Сомневаться и не работать...

— Кто сейчас понимает свое место в мире...

— Не сегодня, но, может быть, завтра...

— Сам Цезарь, говорят, был еврей...

— Всяк сам своего счастья кузнец...

— Мало-помалу я понимаю...

— От одного уже больше ничего не зависит...

— Кто говорит о новых богах...

— Не сегодня, но, может быть, завтра...

Роберт пересек площадь. Обрывки фраз перестали до него доноситься, когда он достиг спасительного убежища в катакомбах. Лишь на подземной площади у отгороженного помещения цирюльни стояла очередь страждущих. На этот раз тут было немало женщин.

Сколько архивариус ни искал, он так и не нашел скрытый ход, который вел из подземелья к потайной двери в его комнату в пилоне. Ему пришлось, чтобы попасть в Архив, воспользоваться обычным путем, то есть лестницей, выводившейся наверх, прямо к Старым Воротам. Не задерживаясь в рабочем кабинете, он поспешно прошел через низкую галерею в свою комнату в противоположном крыле; там он сейчас же кинулся к каменной плите в полу и попробовал приподнять ее за металлическое кольцо. Ему не сразу удалось это сделать, а только после того, как он отомкнул потайной затвор. Дверца заскрипела на тяжелых ржавых шарнирах. Четырехугольная, довольно просторная шахта уходила вглубь и тонула во мраке. Роберт лег на голый пол, и посветил лампой вниз. Он обнаружил там лестницу и, ощупав ее, увидел, что она была сплетена из кожи, потом разглядел выступы в каменной стене. Он осторожно стал спускаться по слегка шатавшейся висячей лестнице и примерно после тридцати ступеней почувствовал под ногой твердую опору. Шахта расширялась книзу, но никуда дальше, казалось, не вела. Только потом он увидел в стене поперечную замочную скважину, к которой как раз подошел ключ с длинной бородкой. Толстостенная створка двери, с обеих сторон облицованная каменными плитами, поддалась не сразу. Через нее он проник в темный туннель и в нескольких шагах от себя увидел лестницу, выводившую к Старым Воротам.

Убедившись, что и с наружной стороны двери была скважина, к которой подходил тот же ключ, Роберт измерил пальцами расстояние от нее до пола и вбок до конца стены, потом плотно затворил дверь со стороны подземного коридора, после чего потянул ее на себя. Она легко отворилась. Еще раз повторив то же самое, он вытащил ключ и прошел шагов тридцать в глубь коридора в направлении площади с цирюльней. Потом повернул назад и попытался найти новый ход. Уж не стояла ли за его спиной Анна, когда он в темноте снова измерял пальцами расстояние до скважины сбоку и снизу и, нащупав наконец потайной затвор в стене, отомкнул его?

Он взобрался по висячей лестнице наверх и вылез через люк в комнату: перед ним стоял Леонхард, который только что поставил на стол свечи и вино на вечер. Юноша, разинув рот, смотрел на архивариуса. Тот подвигал дверцей, немилосердно скрипевшей на шарнирах.

— Достань масло и смажь петли, — сказал архивариус.

— Я еще ни разу не видел, пока я здесь, — пробормотал юноша, — чтобы пользовались этим ходом.

— Тебе не нужно извиняться, — возразил Роберт. — Я буду только благодарен тебе, если ты без лишних слов приведешь это все в порядок.

Леонхард немедленно принес все необходимое и тотчас принялся за дело. Потайная дверца теперь не скрипела.

— Да у тебя руки дрожат, — заметил Роберт, когда Леонхард поднялся с колен и осторожно опустил дверцу.

— Это от того, что я заглянул в глубь шахты, — смущенно оправдывался юноша. — В бездне есть что-то засасывающее. — Он покраснел. — Архивариус, — быстро спросил он, — будет ужинать как обычно у себя в кабинете или мне принести ужин сюда?

— Сюда, — сказал Роберт. — И сегодня, и в другие дни — сюда. Приготовь еще бокал вина. Ваш край иссушает. И ваза, Леонхард, пусть стоит всегда с фруктами! И чтобы непременно два прибора было всегда!

После того как юноша все исполнил и удостоился похвалы архивариуса, он не сразу вышел из комнаты. Роберт, осушивший тем временем два бокала вина кряду, заметил, что юноша медлит в дверях, и осведомился, не хочет ли тот еще что-то сказать.

— Ничего, — отвечал Леонхард. — Может быть, только то что у меня еще никогда при заглядывании в бездну не дрожали так руки...

Роберт поднес ему бокал вина и предложил отпить. Юноша только чуть пригубил и робко поднял глаза на Роберта, потом вдруг схватился руками за стену.

— Это от того, — с виноватой заминкой пробормотал он, — что архивариус переживает не пережитое мной. Мне было семнадцать, когда я поступил сюда.

— Фантазер! — крикнул Роберт вслед юноше, который поспешно удалился. — Леонхард! — позвал он в открытую дверь. Только ступени скрипели под шагами посыльного.

Архивариус выпил залпом бокал, который юноша только пригубил, и уселся в кресло в своей любимой позе, заложив руки за голову. Что могло угнетать Леонхарда? И что означают его слова "переживать не пережитое"? Образ Анны встал перед глазами. В голове навязчиво вертелась фраза, которую он несколько раз слышал нынче, проходя по площади через толпы гулявших: "Не сегодня, но, может быть, завтра".

Он долго глядел на пламя свечи, которая должна сама себя пожрать. Потом задул огонь и в темноте прошел к постели и лег.

 

11

Мысль посетить фабрики вместе с Кателем, который сам предложил свои услуги, пришлась по душе архивариусу. Художник, как он сказал, давно уже собирался еще раз осмотреть фрески в старом зале для приемов на территории кирпичной фабрики. Предлог ли это был или соответствовало действительности, но Роберт охотно согласился взять товарища в сопровождающие, надеясь тем самым облегчить себе задачу.

Решено было выйти рано утром, чтобы, как пояснил Катель, своевременно добраться до фабричной зоны, занимавшей обширное пространство на восточной окраине города. От Архива они сразу же взяли путь через подземные коридоры, в сложной разветвленной системе которых мог ориентироваться и не потерять направление только человек, хорошо знающий местность. Иногда, чтобы срезать дорогу, они поднимались по скрытой лестнице наверх и пересекали тот или иной квартал городских развалин, потом через потайной лаз в подвале какого-нибудь дома спускались снова под землю и шли дальше зигзагообразными коридорами. Один, без приятеля, Роберт запутался бы в этом лабиринте ходов и переходов.

Дорóгой художник избегал говорить на личные темы, ограничившись небольшими замечаниями о двух фабриках, подведомственных администрации города, этих гигантских, как он сказал, предприятиях, которые великолепным образом дополняли друг друга. В результате особой системы, на протяжении многих поколений все более совершенствовавшейся, стало возможным вовлекать в непрерывный производственный процесс почти четыре пятых населения.

По мере того как они приближались к зоне одного из этих фабричных комплексов, все оживленнее становилась картина подземного мира. В конце коридора, который вливался в широкий туннель, их остановили несколько служащих фабричной охраны. Роберт предъявил свое удостоверение Префектуры и засвидетельствовал личность художника; от проводника, предложенного охраной, он отказался. Его желание удовлетворили. Потом, правда, Катель заметил, что один из охранников наблюдает за ними, потихоньку следуя сзади.

Они прошли еще шагов двадцать и оказались у туннеля, тут Роберт остановился и прижался к скальной стене. Мимо в подслеповатом искусственном свете нескончаемым потоком текли рабочие, которые толкали перед собой вагонетки, тележки, контейнеры, груженные штабелями строительного кирпича, одновременно по другой стороне туннеля встречным потоком двигались точно такие же вагонети и тележки, груженные измельченной каменной породой. Блестели обнаженные по пояс потные тела, глухой равномерный топот сотен тяжелых деревянных башмаков напоминал перестук копыт. Лица у большинства рабочих от напряжения были опущены вниз. За каждой грузовой повозкой шло несколько человек, с усилием толкавших ее по глубокой колее, за долгое время выбитой колесами в каменном полу. В обоих направлениях тянулись и тянулись колонны, которым не видно было ни начала, ни конца. Между отдельными эшелонами иногда шел конвоир с рудничной лампой, следивший за тем, чтобы с точностью соблюдалось расстояние в несколько метров между единицами грузопотока. У некоторых конвоиров через плечо была перекинута на ремешке, как ружье, проволочная корзинка, в которую они складывали падавшие иногда с тележек кирпичи.

В грохот и визг колес вплетались негромкая брань и кряхтенье; но в натруженных, набрякших шеях и руках людей, толкавших тележки с грузом, было скорее нечто безропотное, нежели озлобленное. Над согнутыми спинами сотен и сотен транспортных рабочих, казалось, веял дух внушенной покорности. Если движение грузопотока замедлялось, то это ставило под угрозу темп работы всего конвейера. В таких случаях вмешивались конвоиры, они с грубыми окриками отводили группу, готовую вот-вот застопориться, в боковую штольню, такие были предусмотрены в качестве запасных разъездов. Временами налетало облако пыли и окутывало скопление людей и тележек; порой волнами наплывал кисловатый запах теплого пара. Тележки и вагонетки шли одна за другой плотной вереницей, так что никакой возможности не было пересечь широкий туннель. Только сбоку оставалась свободная узкая полоса, по которой следом друг за другом двигались теперь Роберт и Катель. Люди, тянувшиеся им навстречу с грузом, не обращали на них ни малейшего внимания.

Туннель стал расширяться и вскоре перешел в обширное помещение, своды которого подпирали прямоугольные колонны. Гудящий шум не давал говорить, заглушая слова. Катель свернул во внутренний коридор, круто уводивший вверх. Шум, хотя и доносился сюда, был мягче, приглушеннее. Через небольшие открытые проемы в каменной стене можно было заглянуть в зал внизу. Остановившись у одного из таких проемов, Роберт стал обозревать сверху движущуюся панораму монотонного напряженного труда. Это был один из семнадцати цехов, откуда отгружались партии готовой продукции, а именно шестигранные формовые кирпичи, производство которых состояло в ведении городской администрации. Сюда же одновременно подвозилось сырье, ссыпáвшееся в огромные резервуары с металлическими круговыми сходнями.

От этих стальных резервуаров тянулись, как пояснил Катель, многочисленные скрытые трубы к другом, тоже подземным цехам, куда по этим трубам откачивалось по мере надобности сырье, которое затем запускалось непосредственно в обработку. Готовая продукция в свою очередь беспрерывно поступала по лентам транспортеров на антресоль, занимавшую более трети общего пространства цеха. Оттуда кирпичи переправлялись по многочисленным деревянным движущимся желобам в специальный отсек, где они сгружались в подъезжающие одна за другой вагонетки, которые транспортные рабы толкали затем к туннелю. Десятки и сотни подсобных рабочих — подносчиков, раздатчиков, наладчиков — обеспечивали безостановочный процесс поступления и отгрузки материала.

Огромное помещение цеха мерцало в матовом полусвете, который прорезывался яркими вспышками многочисленных прожекторов, высвечивавших те или иные участки работы. Как будто колоссальный дрожащий полип, казалось Роберту, наносил, размахивая руками, удары во все стороны. В сплетении проводов, баллонов и штанг шевелилась масса тел, как единый управляемый механизм. В каменные колонны были встроены небольшие кабины, из которых специальные уполномоченные в форме муниципальных служащих наблюдали за процессом производства. Они в бинокли следили каждый за своим участком. При малейшем сбое ритма работы они при помощи автоматического управления устанавливали прожекторы, которые тотчас нацеливали свой хищный конус света на то место, где замечалось ослабление интенсивности труда. Через цветную световую сигнализацию они поддерживали связь с инженерным отделом, уведомляя о необходимости ускорить темп работы в тех случаях, когда партия, назначенная на определенный час отгрузки, угрожала отстать из-за снижавшейся производительности. Тем же способом подавались сигналы к пересменкам и сменам бригад.

Катель во второй или третий раз потянул Роберта за рукав, пока тот не оторвался наконец от зрелища трудового процесса. Он пытался представить себе сразу все семнадцать, подобных этому, цехов. Для какой цели, для какой стройки производилось такое огромное количеств формового кирпича?

Задумчиво последовал Роберт за художником, который предложил ему пройти в отдел главного управления. Его помещения располагались в так называемой стеклянной галерее, встроенной в объемистую пещеру, выдолбленную в толще скальной породы. У этих помещений не только стены, но и пол и потолки были из стекла. Здесь исполняли свои обязанности управляющие и директора, инженеры и статистики, заседали комитеты и комиссии технического аппарата. Перед входом в стеклянный апартамент Главного Управляющего Роберту и Кателю предложили надеть на ноги поверх обуви просторные войлочные туфли, подобные тем, что надевают в музеях и дворцах, где дорогие паркетные полы. Так они торжественно вплыли в стеклянное царство. Архивариус почувствовал легкое головокружение, оттого что вся мебель на прозрачном стеклянном полу и сам Управляющий, вышедший им навстречу, словно бы парили в воздухе. Это ощущение отсутствия твердой опоры усилилось, когда архивариус не только сбоку от себя, но и над собой и под собой увидел предметы и людей, которые казались подвешенными точно муляжи. Чья-то фигура сидела прямо над его головой, тогда как он сам, казалось, ступал по головам сидящих внизу.

Управляющий, которому Катель представил Роберта как нового хрониста города и своего давнишнего знакомого и просителя, принял его с чопорной вежливостью. Это был долговязый тип лет под сорок, с худым бледным лицом, с длинными, уже редеющими рыжеватыми волосами, зачесанными назад. Голова его была как-то неестественно втянута в плечи и свешивалась вперед независимо от того, сидел он или стоял. Тонкие губы казались сухими и бескровными. Жесты, которыми он обильно сопровождал свою речь, были несколько неуклюжи, голос звучал как-то нарочито приглушенно. Он придвинул Роберту кресло с войлочными чехлами на ножках.

Художник отправился смотреть фрески в старый зал для приемов, который когда-то служил для застолий, но уже давно не использовался. Роберт видел, как Катель отодвинул стеклянную подвижную стену настолько, чтобы пройти, таким же образом миновал еще несколько помещений и вдруг воспарил вверх. Роберт невольно вцепился обеими руками в подлокотники кресла. Только потом он нашел объяснение столь невероятному на первый взгляд обстоятельству: просто художник воспользовался одним из стеклянных лифтов, которые двигались между этажами галереи.

— Стало быть, вы, — заговорил Управляющий ломким, сбивающимся на фальцет голосом, — стало быть, вы спустились в наши подземные области, чтобы ознакомиться с таинственным управлением, которое всегда рождало в головах людей тьму вопросов. Вы, вероятно, уже обратили внимание, что они являют собой зеркально отраженный мир. — Все это время долговязый смотрел куда-то в сторону, а руки его описывали в воздухе круги, подобно веслам.

Роберт молчал.

— Что касается меня, — продолжал свою речь Управляющий, — то я говорю вам от имени тех тысяч и тысяч, что со времен Адама исполняют подневольную работу. Я — управляющий массой.

Роберт поднял на него глаза. Оттого что голова его свешивалась вперед, возникало впечатление, будто на спине у него горб.

— А вы давно работаете здесь, внизу? — осведомился архивариус.

— Удивляешься всякому дню, который обретаешь для себя, — сказал долговязый. — Время ускользает от нашего представления перед лицом непрерывной деятельности, Прежде, видите ли, я имел собственное фабричное заведение, мое имя как изобретателя, возможно, и сейчас еще помнят. Здесь же я, как и любой, разумеется, всего лишь уполномоченный. Вы едва ли сможете нам помочь.

— Если бы вы объяснили мне целое... — сказал Роберт, глядя в рассеянный свет.

Управляющий поднялся с места и широким жестом пригласил хрониста пройтись по стеклянным помещениям. В первую очередь он обратил его внимание на директоров в нижнем отсеке, которые, сидя в неподвижных позах с отрешенно-задумчивыми лицами, предавались немому обмену мыслями. В довольно обширном помещении наверху он предложил оценить по достоинству трезвую серьезность, с какой инструкторы технического бюро решали текущие задачи дня. Потом показал на темные силуэты двумя этажами ниже и выше их, которые свидетельствовали о том, что никаких изменений в планировании инженеров не предвидится.

Как раз состояние полнейшего безмолвия, присущее фигурам и исполняемым ими функциями, и насторожило Роберта. Ему показалось, что от прежних обязанностей у всех оставались одни только жесты, тогда как живая сущность уже отошла в область паноптикума. Своими застывшими движениями они напоминали позирующие фигуры во время длительной съемки.

Еще на одно помещение внизу сбоку от них долговязый указал как бы вскользь, но с горделивой дрожью в голосе. Там состоялось совместное заседание административного совета в полном составе, что бывало, как пояснил Управляющий, лишь в чрезвычайных случаях. Человек двадцать сидело неподвижно в глубоких креслах вокруг длинного стола на котором не было ни единой бумаги или документа. Только посредине стоял именинный пирог, правда не увенчанный еще свечами, они лежали пока в коробке рядом. Один из участников уже поднялся со своего места и будто бы произносил приветственную речь, насколько Роберт мог понять по его позе и выразительным жестам. Поскольку слов через стеклянные стены не было слышно, то вся эта сцена производила комическое и вместе с тем жалкое впечатление.

Управляющий, отвернувшись в сторону, потирал руки. Слышавшийся скрип напоминал звуки, какие раздаются при точке ножа, и это позволило хронисту сделать важное наблюдение. Он внимательно оглядел сидевшее внизу собрание. У каждого из двадцати его участников голова была втянута в плечи и свешивалась вперед, благодаря чему на спине образовывался как бы небольшой горб. Цвет волос у всех отдавал в рыжину. Каждое из лиц обнаруживало сходство с наружностью долговязого. У молодых черты казались еще яркими и свежими, волосы, также зачесанные назад, выглядели еще довольно густыми и губы, хотя и тонкие, сохраняли сочность и краску. От головы к голове губы становились все суше и бескровнее, цвет лица более поблекшим, волосы редели и морщины все резче подчеркивали худобу щек: эти двадцать лиц отображали облик Главного Управляющего в его поэтапном становлении.

Роберт как будто догадался, в чем тут дело.

— Разрешите поздравить вас, — сказал он, протягивая руку Управляющему.

— О, — прогнусавил тот с кислой миной, не подавая руки. — Вы, однако, наблюдательны. Здесь вообще-то уже не обращают на это внимания. Есть вещи более важные.

— Эти люди, — заметил архивариус, — вроде как совершают некий магический обряд.

Долговязый повернулся вокруг собственной оси.

Впрочем, — сказал он, приглашая гостя пройти в следующую стеклянную пещеру, — все клише, но мы управляем массами!

Эти слова разорвали тишину стеклянного царства. Сидевший в своем отсеке статистик задергал, как кукла руками и ногами и воскликнул обиженным голосом чревовещателя:

— Я просил бы вас не мешать моим работникам!

Управляющий и архивариус удалились, а напуганный статистик долго еще не мог прийти в себя.

— Этот здесь недавно, — извиняющимся тоном сказал Управляющий.

— Вот как.

— И у нас постоянная смена кадров сказывается нежелательным образом, — пояснил долговязый. — То один исчезает, то другой, чтобы уступить место очередному преемнику. Каждый только передает место другому.

— Вот как.

— Оно и со мной обстоит не иначе, — продолжал рыжеволосый. — Никто не застрахован навечно. Отсюда и ежедневные отсев и приток рабочей силы, занятой на производстве и перевозках. Перемещения регулируются вот этой административной группой.

Архивариус увидел целый сонм бухгалтеров и бухгалтерш, которые усердно записывали и вымарывали индексы рабочих и служащих.

— Соответствующие сведения и указания поступают на фабрику из Префектуры, — пояснил Главный Управляющий. — Впрочем, круг обязанностей каждого, который обусловливает статус его пребывания, определяется городскими властями с самого начала. Пока тот или иной находится здесь, он остается на должности, изначально ему предписанной или предназначенной.

— Но чем предопределяется положение? — спросил хронист.

— Об этом я ничего не могу сказать, — отвечал рыжеволосый. — Я вижу только готовые табели. Один из высоких чиновников Префектуры в разговоре со мной — первом и единственном, который имел место при моем вступлении в должность, — высказал весьма любопытное замечание, что это, мол, зависит от ранее благоприобретенной судьбы.

Уполномоченный стряхнул кончиком ногтя пылинку со своего рукава.

— От ранее благоприобретенной судьбы?! — воскликнул хронист. — В самом деле, любопытное замечание.

Роберт не в силах был долее оставаться в этой стеклянной тюрьме. Он сказал долговязому, что не может задеживать живать внимание на частностях в разных секторах, потому как многое еще должен осмотреть здесь, на фабрике, чтобы составить представление о производстве в целом. Уполномоченный проводил его до выхода из стеклянной галереи и поручил дежурному отвести господина хрониста к фабричному мастеру производственной ступени I В.

— Премного вам благодарен, — сказал архивариус.

— Всегда к вашим услугам, — отвечал уполномоченный.

Освободившись от войлочных туфель и снова ощутив под ногами естественный пол, Роберт почувствовал облегчение. Дежурный, юркий человечек, воспользовался случаем и осведомился у архивариуса, пока они шли к цеху, нет ли у него при себе лишней пуговицы. Тут только Роберт обратил внимание, что у дежурного на куртке оборваны все пуговицы. Он пошарил в карманах, но не нашел ничего.

— Но на пиджаках бывают запасные, — заметил маленький служащий. — Вы не могли бы пожертвовать одну из ваших? — Он показал на три пуговицы, нашитые кряду на обшлаге рукава Робертова пиджака. — Такого фасона у меня как раз еще нет, — прибавил он. — Да, — признался он в ответ на вопрос Роберта, — раньше я собирал марки, но поскольку их теперь нет, то многие коллекционируют пуговицы. Мы нашиваем их на ленты в соответствии с величиной, цветом и назначением, а кое-кто даже выставляет такие ленты в витринах. Коллекционирование — это, пожалуй, древняя страсть, которая все еще сидит в людях, не так ли? Прошу извинить меня.

К огорчению дежурного, Роберт отказался посмотреть его коллекцию, но оторвал одну из запасных декоративных пуговиц на своем рукаве, которую тот принял с сияющей улыбкой.

Цеха, в которых изготовлялся формовой кирпич, располагались не слишком глубоко под землей. Широкие шахты пропускали воздух и свет в многочисленные производственные отсеки, где работали преимущественно женщины. Фабричный мастер, пожилой мужчина, угрюмый скорее на вид, чем по характеру, коротко и сжато описал Роберту процесс изготовления кирпича.

Поступающая по всасывающим трубам измельченная каменная порода ссыпáлась в небольшие стальные резервуары. Это была, как Роберт определил на ощупь, гранулированная масса. Она проходила последовательно ряд химических процессов, технология которых держалась под секретом. В результате получалась кашеобразная масса, подвергавшаяся затем сильному нагреву.

При этом все решающим образом зависело от точного соблюдения температурного режима.

Мастер провел хрониста по цехам и дал некоторые разъяснения по технологии процесса. У него была привычка то и дело потирать нос тыльной стороной ладони, Роберт увидел, как в кашеобразную массу подгонялась металлическая режущая решетка, которая позволяла потом легко отделить каменные кубики. И здесь тоже необходимо было уловить точный момент, потому что отвердевание массы зависело от степени охлаждения. Если передержать ножевую решетку, то ее уже нельзя отделить, и запеченный блок тогда уже с большим трудом поддавался расчленению на кубики нужной формы. Если же недодержать массу, то на поверхности кубиков образовывались наросты, которые не так просто было устранить. Таким образом, весь процесс требовал наивысшего внимания.

Еще поколение назад, разъяснял мастер, потирая при этом свой нос, на процесс обработки сырой массы до получения готовых кирпичей затрачивалось тридцать два рабочих часа. Теперь на это уходит всего лишь восемь часов с небольшим, и можно не сомневаться, что и этот срок в результате совершенствования процесса сократится — без снижения при этом качества продукции. Напротив, недавно удалось повысить степень прочности кирпича на десять с лишним процентов. С другой стороны, постоянное повышение качества поставляемого сырья ставит перед руководством фабрики новые задачи.

Хронист присутствовал при смене рабочих бригад. Новые работницы заступили на место прежних в ту же минуту, как прозвучал сигнал, так что трудовой процесс не приостанавливался. Это произошло с такой же четкостью и точностью, как смена военного караула.

— Механика хорошо отработана, — сказал мастер с ухмылкой. — А похоже на прирожденное свойство, даже не подумаешь, что большинство уже при поступлении сюда переучивается. И все же оно так. Я сам работал раньше на пивоваренном заводе.

Ни у одной из женщин, закончивших смену, не было и тени радости на лице. Вид у всех был изможденный, руки натружены. Их сменщицы молча, без приветствия включились в процесс. Они отчасти походили на неодушевленные предметы, в особенности их руки, которые двигались механически жестко, как независимые от них автоматы. И все же в телодвижениях, в изгибах шей, в движении ног еще угадывалась смутно застенчивая грация.

Хронист заговорил с одной из женщин, закончившей смену, о ее работе. Та округлила глаза и, помедлив, сказала:

— Нездешняя. Не понимаю.

Когда он подошел к другой кучке женщин, те боязливо разбежались.

— Наша очередь не подошла, — крикнула одна на бегу, — дайте нам еще раз увидеть восход солнца!

Роберт, думая об Анне, которую миновала подобная участь рассеянно слушал мастера; тот рассказывал, то уже разрабатывается технология изготовления разноцветного кирпича, метод, дескать, уже опробуется в лабораториях. Это новшество, разумеется, повлечет за собой решительные изменения в организации процесса.

Тем временем они вошли в складское помещение готовой продукции, откуда уложенный блоками кирпич переправлялся по лентам транспортеров в транспортный цех, здесь квалифицированные рабочие осматривали каждый кубик кирпича, проверяя качество. Недоброкачественные кирпичи отбирались и в зависимости от вида брака причислялись к партии второго или третьего сорта.

— А кто же, — поинтересовался хронист, подбрасывая на ладони шлифованный кубик, — приобретет эту громадную кучу продукции? Это куда-нибудь экспортируется? На строительство чего она идет?

— Я человек маленький, — сказал простодушно мастер, — и не осведомлен о назначении и цели этого предприятия. Во все времена из этого возводились пирамиды, но, может быть, это сказка.

— Сегодня это совершенно немыслимо, — возразил Роберт.

— На должности, подобной моей, — заметил мастер производства, — не подобает иметь собственное суждение.

— Вы женаты? — полюбопытствовал Роберт.

— Был женат, — сказал мастер, потирая нос. — И раньше думал, что еще встречусь с ней, но так больше и не увидел ее. Говорят, — прибавил он тихо, — говорят, она тоже работала здесь какое-то время. Но разве можно что узнать.

Он вытащил из кармана куртки потрепанный бумажник, достал из него карточку и протянул Роберту.

— Да, — кивнул Роберт.

— Вообще они отбирают всякое такое, — сказал он, — а я вот сберег. Здесь уж не получишь никакой карточки. — Он бережно упрятал памятную вещь в бумажник.

— Только хорошенько храните, — сказал Роберт.

По лентам транспортеров непрерывно ползли сложенные блоками каменные кубики в штольни транспортного цеха. Было семнадцать больших цехов.

Хронист поблагодарил мастера производства за все разъяснения и пожелал ему всего доброго. Он все еще видел перед собой образы отбывающих трудовую повинность людей, когда карлик привел его к старому залу для приемов, который находился на некотором отдалении от нового фабричного комплекса. Бесперебойно функционирующая образцово отлаженная фабрика произвела на него удручающее впечатление. Он чувствовал себя опустошенным. Карлик указал ему на обветшалую дверь и исчез в щели стены, как крыса.

 

12

Не очень обширное помещение, именуемое старым залом для приемов, имело запущенный вид. Наземное строение, которому когда-то принадлежало это подвальное помещение, обрушилось, и на его месте теперь был пустырь. Сверху сквозь проломы в обвалившейся крыше струился потоками свет, и к нему упрямо тянулись стебли бурьяна, буйно разросшегося в кучах щебня. На вьющихся растениях были желтые цветки. Несмотря на свежий воздух, поступавший снаружи, внизу у пола ощущалась сырость, к которой примешивался тепловатый прелый запах.

Катель сидел посреди пустынного помещения на потрескавшейся каменной глыбе, уперев локти в колени и обхватив ладонями голову. Он уныло взглянул на вошедшего Роберта.

— Вот, — сказал художник, — уместно процитировать античного поэта, стих Горация, например, или кого-нибудь еще из древних: "И спят руины, пугая своей тишиной". Что-нибудь в этом роде, наверняка уже когда-нибудь и кем-нибудь говорилось. — Он умолк.

— У меня такое чувство, — сказал Роберт, ища глазами, куда бы присесть, — как будто все, что я пережил здесь под землей, было бесконечным повторением.

Катель усмехнулся.

— Жизнь, — помедлив, сказал он, — есть цепь повторений. Мы это забываем, и потому каждому из нас мир представляется неповторимым, единственным в своем роде, и любое событие — всякий раз новым. — Художник вскочил с места. — Но что с тобой, Линдхоф?

Роберт, зажимая рукой сердце и тяжело дыша, опустился на камень. Слабым голосом он попросил художника, который встревоженно смотрел на него, не придавать значения его минутной слабости. Он, мол, время от времени испытывает, с тех пор как находится в этом городе, жжение и стеснение в груди.

— Это пройдет, — сказал он, вытаскивая из кармана пиджака несколько булочек. — На сей раз это, может быть, только голод, — предположил он.

Он пригласил Кателя перекусить вместе с ним, но тот, поблагодарив, отказался. Художник снова обратился к фрескам на каменных стенах зала. Расплывшиеся во многих местах коричневые пятна сырости позволяли только догадываться о тонах красок и рисунке; отдельные куски давали целостное представление о древней настенной живописи.

— Скажи о своем впечатлении, — попросил архивариус, который вертелся на своем обломке камня, осматривая стены.

— Разрушение, — сказал художник, — с тех пор как я был тут последний раз, идет с поразительной быстротой. Краска откалывается, цвета от сырости и плесени все больше тускнеют, ничего нельзя спасти. Мне уже нечего тут делать. Скоро картины уйдут в небытие, из которого они родились в свое время. — Художник на минуту умолк и обошел вокруг камня, на котором сидел архивариус. Потом остановился прямо против него. — Слова, — продолжал он, — пойми меня правильно, Линдхоф, слова остаются и живут. Поэзия сохраняет свой магический смысл, письменное слово поддерживает традицию человеческого духа дольше всего. Ты знаешь, и Префектура это тоже хорошо знала, когда она учреждала Архив. Не музей, не картинную галерею, не музыкальный институт — Архив, собираний и хранящий слово.

— Но кому это нужно? — спросил наконец архивариус, который все еще ощущал в груди тяжелые удары сердца.

— У тебя своя задача, — возразил Катель. — Впрочем, — заметил он, снова принимаясь расхаживать туда и сюда, — и тот неизвестный мастер, который начертал серию этих картин тысячелетие назад, тоже хотел лишь запечатлеть свое время. Скупые остатки сегодня, королевские краски, обращенные временем в негатив. Византийская школа. Контуры фигур, начертанные на полированной скальной стене. Как безжизненно повисли одежды на фигурах, точно под ними остались одни только скелеты! Во всех картинах рассказаны истории, к примеру изготовление камня, каменных кубиков, как прежде, так и ныне. Смотри, Линдхоф, — и Роберт последовал взглядом за указательным пальцем художника, — смотри, вот создатели модели, вот подносчики, вальцовщики, вот те, кто обжигает, каждый еще в одеянии своей земной профессии! Там — аббат или духовное лицо, здесь — могол со своей свитой, тут рыцарь или сеньор и вассалы, монахи в рясах и мусульмане, которые добывают камень, купцы и ремесленники, которые его обрабатывают, монашенки подают, мещаночки укладывают, горожане и крестьяне, шеффены и принципалы, члены муниципалитета и бюргерши, странствующие подмастерья и дворяне — все включены в один процесс — поднося породу, увозя камень.

Архивариус скользил взглядом по фрескам; он обратил внимание на искусственность движений точно привинченных конечностей, на беспомощное усердие божьей твари, страшно впечатляющую силу выпученных глаз, пестрое разноцветье камзолов и плащей. Над все этим, возвышаясь, как бы во втором ряду стояли надзиратели и надсмотрщики, городские стражи с кнутами, служители с пиками. Схватили преступника, сочли, видимо, что он доставил мало камня. Следующая сцена изображала, как его тащили, истязали, наконец повесили на виселице. Изо рта профессора торчал лист пергамента, на котором, возможно, означен был приговор. По верхнему краю фриза, как бы уже на заднем плане, шел городской пейзаж, изогнутая линия крепостного вала, развалины бастиона и голые фасады — оставалось неясно, то ли они изначально были так нарисованы, то ли сырость и плесень со временем разъели изображение. Но еще можно было различить мосты, на которых теснились толпы людей, пеших и конных, в повозках и каретах, спешивших попасть в город за рекой.

— Все, о чем повествуют эти сюжеты, — спокойно рассказывал Катель, — не аллегория, а изображение бытия, действительности. В этих фигурах запечатлена реальность. В целом сюжет представляет, как ты понимаешь, своего рода хронику.

Роберт поднялся с камня. В этой галерее образов словно бы развертывалась история сотворения смерти. Тут была замурована монашенка в камнях, которые она сама изготовила. Там гнали нищего. Здесь вырывали язык болтуну. Охотились за людьми, полыхали костры. Морские духи воспаряли из затонувших кораблей. Лес знамен над полем битвы. Тут отовсюду выползали страх, голод, нищета. Слепой сидел на корточках, и слезы лились из пустых глазниц. Дозорный на башне трубил в горн, и несметные толпы с простертыми вперед руками низвергались во мрак. Казалось невозможным охватить всю совокупность отдельных судеб. Расплывшееся гнилостное пятно на прелом позеленевшем участке стены приковало к себе взгляд архивариуса. Призрачно выступали на нем очертания необычных голов, окруженных жертвенным сиянием, золото которого со временем превратилось в черноту. В одной из них архивариус как будто все явственнее различал, чем долее он вглядывался, черты Высокого Комиссара. Он вздрогнул.

— Какое сходство, — поразился он.

— Да, — кивнул Катель. — Еще вполне угадывается оригинал.

— Древние роды коренного населения города, — сказал Роберт. — Удивительно, как в длинном ряду предков сохраняются сходные черты. Можно подумать, будто это он сам.

— Что значит тысяча лет для природы? Дух вечен.

— Катель! — порывисто бросился Роберт к художнику, обхватив его руками за плечи. — Катель! Ты еще не потерял рассудок? Что здесь происходит? Друг ты мне или нет? Если друг, то объясни, где я нахожусь? Почему, — продолжал он в порыве возбуждения и не дожидаясь ответа, — почему ты говоришь о духе и природе теми же словами, что и Префект, когда я его слушал в день приезда сюда?

— Ты слышал голос Префекта — и живешь? — взволнованно сказал Катель.

Роберт по-прежнему крепко сжимал руками плечи друга.

— Где мы? — спрашивал он.

Ему вдруг показалось, что пол под ним плывет. Но это дрожали его ноги от слабости.

— Одним, — сказал Катель, — здесь, как говорят, дается длительная передышка, другим — более короткая или совсем короткая. Возвращение, или бессмертие, — он протянул руку к древнему изображению Высокого Комиссара, — означает для нас лишь сходный образ.

— Порой ты говоришь совсем как Перкинг, — сказа Роберт, снимая руки с плеч товарища.

— Перкинга, — заметил Катель, — угадываешь, кажется, вон в том образе, среди портретных изображений сообщества Архива. Я затрудняюсь сказать, так ли оно на самом деле. Он, говорят, был ученик Данте. Это фреска более позднего времени. Конца четырнадцатого века.

Архивариус подошел ближе к полустертому изображению. Двенадцать фигур почти в натуральную величину сидели или стояли вокруг длинного стола. Место для тринадцатой фигуры оставалось свободным или было закрашено позднее. Одни держали в руках рукописные листы, другие читали или разбирали бумаги. Стол стоял в полуоткрытой беседке у Старых Ворот. Вглядываясь поочередно в лица, Роберт остановился на одном. Фигура стояла сбоку у конторки, опершись на нее, и строго смотрела вниз.

— Этот, — сказал Роберт.

— Говорят, — уточнил художник. — Правда, беседки на том месте теперь нет.

— Пожалуй, это мог бы быть Перкинг, — сказал архивариус, внимательно всматриваясь в фигуру.

— Как тип, возможно.

— А этот, — воскликнул Роберт, показывая на фигуру в середине группового портрета, — напоминает Мастера Магуса.

— Я сам, — отозвался художник, — Мастера Магуса ни разу не видел. Думаю, что это легендарная личность.

— Он есть, — возразил Роберт. — Хотя мы, кажется, накладываем знакомые черты на изображенные здесь лица, ведь соответствия встречаются довольно часто.

— Может быть, — согласился художник.

Он уже начал набрасывать угольным карандашом на месте отсутствующей тринадцатой фигуры фигуру Роберта в старинном одеянии архивного хрониста с пером в руке и в бархатном берете.

— Ты что, спятил? — крикнул Роберт.

— Я восстанавливаю древние портреты, — пояснил художник.

Архивариус решительно зашагал к двери.

— Я ухожу, — сказал он. — Оставаться здесь дольше у меня уже нет сил. Мне надо возвращаться.

Когда Роберт оглянулся на Кателя, он почувствовал в его позе насмешку.

— Кстати, — повернулся к нему художник, — тебе не случилось встретить за это время фрау Анну?

Этот вопрос поверг Роберта в смущение. Он с болью во взгяде прижал кулак к левой стороне груди. В тишине послышался верещащий звук, который с промежутками настойчиво возобновлялся. Художник удивленно поднял глаза. Архивариус осторожно направился в ту сторону, откуда доносился звук, и возле входной двери обнаружил над чашей для святой воды черный полированный ящичек. Открыв его, он увидал ржавый металлический звонок телефона.

— Новшество!— воскликнул художник.— Техника следит за нами.

Снова зажужжал аппарат, и Роберт приложил к уху телефонную трубку. На его вопросительное "алло" ответил далекий голос. "Мы соединяем", — услышал он. В трубке что-то щелкнуло. Другой женский голос осведомился, господин ли доктор Линдхоф у аппарата. Роберт подтвердил. "Соединяем", — снова сказали в трубке. Роберт ждал.

— Алло, господин доктор Линдхоф, — услышал он у самого уха близкий мягкий голос, похожий на голос Высокого Комиссара. — Извините, что помешал вам. Префектура выражает вам благодарность, господин архивариус, за то, что вы и дальше намереваетесь исполнять ваши обязанности.

— Но, — пробормотал Роберт, — я не знаю... я боюсь, что я... не понимаю... — Он хватался рукой за воздух. "Все, все", — снова сказал в трубке женский голос. Роберт все еще стоял в нерешительности у мертвого провода, когда Катель крикнул ему:

— Трубку можешь положить!

Роберт послушно подчинился. Потом опять настойчиво повторил, что желает немедленно возвратиться в Архив.

Катель, еще раз окинув взглядом фрески, напомнил архивариусу, что он осмотрел только одну фабрику и должен еще ознакомиться со второй, как бы дополняющей первую, чтобы составить представление обо всем производстве. Поколебавшись с минуту, Роберт согласился, поставив при этом условие — сократить по возможности осмотр второй фабрики, ограничившись самым главным.

По дороге к другому фабричному комплексу, который располагался на противоположной окраине города, Роберт мучительно раздумывал над вопросом Кателя об Анне и над звонком из Префектуры. Зачем он был здесь и кому нужно его назначение?

— Мир, — сказал художник, — круглый. Только мы этого не замечаем. Мы не замечаем даже, что он все время вращается вокруг самого себя.

Они шли спешными шагами, как будто приходилось наверстывать упущенное. Давно осталась позади зона кирпичной фабрики; они уже пересекли тот район города, где были катакомбы, и вышли на территорию второго фабричного комплекса. Здесь тоже охрана потребовала удостоверение, и один из охранников также тихонько последовал за ними, шпионя.

Когда они вышли из подземелья наверх, художник обратил внимание архивариуса на то, что здесь производственные цеха находятся под открытым небом и что вся эта фабричная зона, над которой стоит немолчный раскатистый гул, простирается до самых пограничных берегов реки. Архивариус, равнодушно скользя взглядом по окрестности, рассеянно слушал разъяснения товарища, лишь время от времени отзываясь коротким "ну да". Он, кажется, не ощущал теперь даже солнца, которое немилосердно жгло голую каменистую местность. Кружащаяся песочная пыль висела над всей фабричной территорией, застилая солнечный диск. Сухой горячий воздух раздражал дыхательные пути. Они вошли в одно из крытых каменных строений, во множестве разбросанных посреди содрогавшегося от гула поля. Помещение, походившее на ящик, освещено было искусственным светом. Жужжащие вентиляторы едва ли освежали спертый душный воздух. У щита с приборами управления, занимавшего все пространство задней стены, сидели человек двадцать женщин в потертых спецовках и блестящих наушниках. В соответствии с поступающими указаниями они переключали рычаги и устанавливали регуляторы по стрелке-указателю световой шкалы. Время от времени они произносили вслух какие-то цифры.

Мужчина в грязной рубашке, видимо механик, внимательно следил со своей табуретки за работой женщин, что-то брюзжа себе под нос: "Желтый семь с половиной" или "Синий плюс тринадцать". Женщины корректировали в со ответствии с этим управление. Длинной палкой, походившей на бильярдный кий, он, не сходя с места, время от времени передвигал, как будто бессмысленно, цветные латунные пластинки на контрольном стенде с одной клетки на другую. Этой же палкой он тыкал в спину между лопаток то одну, то вторую женщину, которая, как ему казалось, проявляла невнимательность. Минутами помещение содрогалось от подземных вибраций, как судно при бортовой качке.

Катель между тем подвел Роберта к какому-то разряженному господину, тот прервал свою диктовку секретарше и приветствовал его.

— Видехук, — представился он. — Специальный агент семь тысяч два. Честь имею, господин советник Архива!

Это был мужчина крепкого сложения, с быстрыми движениями, но говоривший сипло и с одышкой, как астматик. Он пояснил архивариусу, что они находятся в зале машинного управления XI, который состоит под его особым контролем.

— В темпе! В темпе! — крикнул он в гущу людей, как будто желая подчеркнуть значительность своей должности, и отдал распоряжение секретарше подготовить на запрос дирекции предприятия последние данные, поступившие от мастера машинного отделения.

— Видите, — обратился господин Видехук к архивариусу. — Темп не должен снижаться! Концентрация — вот в чем секрет. Но посочувствуйте этим беднягам, которые представляли себе это иначе, когда их сюда откомандировали, а теперь вот пыль глотают, пыль да и только. И это у нас, в машинном управлении, где еще не так скверно, как снаружи. Там, где изготовляют материал, работать можно только в защитных масках.

Сипящая речь агента прервалась першением в горле и кашлем.

Далее он разъяснил архивариусу, что назначение этой фабрики состоит в том, чтобы изготавливать для другой, кирпичной, фабрики материал и непрерывно поставлять его туда в необходимых количествах. Он назвал огромное число кубометров измельченного камня, которое изготавливалось от восхода до захода солнца. Оборот материала возрастает от одной луны к другой, соответственно повышаются требования к подопечным — так называл он рабочих и служащих обоего пола.

Срывов быть не должно, — прошептал господин Видехук. — Кирпичная фабрика зависит от нас в той же мере, как и мы от нее.

Архивариус насторожился.

— Таким образом, — заключил специальный агент, — одно производство подстегивает другое. При этом всякая конкуренция исключена.

Господин Видехук казался человеком, не лишенным ироничности. Нельзя было не уловить и ехидного тщеславия, когда он говорил об изобретательности ведущих инженеров и физиков, которые неустанно совершенствовали технологию приготовления сырья, с тем чтобы осложнять работу встречной фабрики. Если раньше, к примеру, поступающий сюда материал, пояснил агент, размалывался в крупную зернистую крошку, то теперь камни стали предварительно плющить и дробить вальцовочными машинами, а затем уже в механических воронковых мельницах растирать, можно сказать, в пыль.

Когда архивариус спросил, не может ли каменная порода в этой местности со временем исчерпаться при тех затратах ее на сырье, которое, как он понял, в огромных количествах непрерывно должно поставляться на кирпичную фабрику, то в ответ услышал смущенное покашливание агента, перешедшее затем в судорожный смех.

— Ну и ну, — сказал тот своим сипловатым голосом, — господин архивариус изволит шутить! Куда бы мы пришли тогда, если бы сами же стали истощать нашу родную землю! Видите ли, — продолжал он, понизив голос и бросив быстрый взгляд на подопечных, которые, впрочем, за напряженным трудовым ритмом не обращали внимания на их разговор,— материал для перемалывания мы получаем исключительно с кирпичной фабрики. В этом как раз и состоит ее производственная задача.

— Как вы сказали?! — переспросил архивариус, пораженный услышанным.

— Если бы мы, — пояснил агент, — использовали для дробления еще и горную породу, то не только взаимное соотношение нарушилось бы, но и круговорот порядка. Наличная материя не может быть ни увеличена, ни уменьшена, так ведь?

— Значит, — с заминкой сказал архивариус, — кирпич прессуется исключительно для того, чтобы...

— Чтобы он здесь, у нас, — подхватил агент с довольной и ехидной ухмылкой, — снова перемалывался.

— И, — досадливо воскликнул архивариус, — изготовляемая из него порошкообразная масса...

— Совершенно верно, — утвердительно кивнул агент, — она служит сырьем для фабрики на другом конце города для производства нового формового кирпича.

Но это же... — топнул ногой архивариус.

— Образцово отработано, — заключил господин Видехук, — и притом так просто.

Женщины и девушки у приборного щита под наблюдением мастера манипулировали разными рычагами, посредством которых производилось управление на расстоянии ходом вальцовочных машин и воронковых мельниц и регулировалась прежде всего скорость. Знали ли они, что всякое новое ускорение, которое они задавали легким поворотом регуляторов, означало для армии рабочих за стенами этого машинного зала едва ли посильный темп работы и выжимало из людей новый пот, новый кашель? А те в свою очередь неужели не подозревали, что постоянно были заложниками не только одного и того же процесса, но и постоянного превращения одной и той же материи?

— Я не понимаю, — сказал архивариус, у которого мысли мешались в голове, — я не понимаю этих ненужных колоссальных затрат, этого постоянного ускорения, методичности процесса.

— Для отдельного человека, — сухо возразил агент, — это усиливает привлекательность механической игры.

— Для чего, — воскликнул архивариус, все больше возбуждаясь, — эта прямо-таки смехотворная серьезность, с какой на одной фабрике изготавливаются каменные кубики, все более прочные, более качественные и более красивые на вид, с тем только, чтобы на другой фабрике их все быстрее, все изощреннее превращать в первоначальное состояние, в пыль. Это абсурд!

— Вы смотрите слишком уж нравственно, — сказал господин Видехук, подавляя зевоту. — Видите ли, господин архивариус, — продолжал он приглушенным голосом, потирая руки и крутя кольцо на своем указательном пальце, — для массы бессмысленность ее труда остается, естественно, тайной. Она доверчиво держится за иллюзию деятельности, возложенной на нее Префектурой. Мы, агенты, хотя и заглядываем за кулисы театра, все же не уполномочены проникать в глубинный смысл пьесы. — Он оборвал свою речь и прислушался, приложив ладонь к уху. — Я не ошибся, — сказал он. — Вот удачный случай для вас, господин архивариус. Президент нашего фабричного комплекса раз делает обход.

Специальный агент сделал кое-какие распоряжения; открыли соседнее помещение, развернули ковровую дорожку, протянув ее через порог входной двери к дороге. Снаружи доносился приближающийся звон бубенцов, как будто кто-то ехал на санях, послышался топот шагов, и агент поспешил к выходу.

— Внимание! Внимание! — крикнул он.

Двое телохранителей, позвякивая колокольчиками, стали по обе стороны двери. Носильщики в обшитых галунами мундирах внесли паланкин и, пройдя в середину зала, бережно опустили его на пол. В то время как двое других телохранителей под соответствующие звуки колокольчиков раскачивали маленькие серебряные кадильницы, носильщики опустили парчовый верх паланкина. Все присутствующие, даже девушки и женщины у пульта управления, поднялись со своих мест и преклонили колени. Мастер машинного отделения осенил себя крестным знамением. Катель склонился в низком поклоне, неуклюже свесив руки вперед чуть не до пола. Архивариус, слегка опустив голову, смотрел во все глаза. Стала видна плотно обтянутая роскошным одеянием, высохшая карликовая фигурка-мумия в сидячей позе, с желто-восковым лицом, с высовывающимися из-под ткани кончиками омертвелых рук. Голову ее украшала обшитая цветными лентами треуголка. Благовоние разлилось по помещению.

— Мой Президент! — воскликнул агент, сделав рукой широкий приветственный жест.

Мумия неподвижно смотрела прямо перед собой.

— Продолжать! — звучным голосом сказала она. Женщины тотчас юркнули к своим рычагам на пульте управления. Мастер принялся усердно передвигать металлические пластинки. Господин Видехук сделал несколько шагов назад. Паланкин с Президентом подняли и перенесли в соседнее помещение, где его установили на подиум. После того как носильщики, грузно ступая, удалились, архивариус вошел вслед за агентом в смежное помещение. Они встали у паланкина, агент по одну сторону, архивариус по другую, так что ему был виден профиль Президента. Выступающий вперед нос казался вырезанным из слоновой кости. Тонкое лицо выглядело бескровным. Нарочитая торжественность пышного ритуала произвела на архивариуса такое впечатление, будто выставили на обозрение дряхлость какого-нибудь далай-ламы или папы.

— Что разрушение? — осведомился президент-мумия. — Делает успехи?

— Круговорот материи все ускоряется, — сказал агент с придыханием в голосе.

— Благодарю, — отозвался старец. Он слегка потянул носом. — У нас посетитель? Гость?

— Неверующий, мой Президент, — ревностно отвечал агент.

Лицо мумии медленно повернулось к Роберту.

— Из Архива? — спросил старец. — Там всё еще мучаются вопросами, — сказал он бодро и подвигал кончиками пальцев, как бы барабаня. — Всё еще хотят спасти и сохранить дух.

Роберт так и впился в него горящими глазами.

— Каждый, — продолжала мумия, — кто хоть немного задумывался над вещами, знает, что все в жизни только пыль. Философы во все времена делали из этого мировую трагедию. В нашем крае, господин мой, преодолены романтика и пафос.

Старец, спеленутый в одежды, сидел недвижно.

— Сколько городов, — оживленно сказал он, — воздвигнутых с такими трудами и тщанием, разрушено на протяжении тысячелетий. Сколько платьев, которые шились с таким прилежанием и любовью, порвано и изношено. И мои пирамиды превращаются в пыль. Жизнь материи ограничена. Под моим президентством процесс разрушения ускоряется. Наша игра в фабрики есть отображение символической ценности, как ее представляет логарифм.

— Это какой-то ад, — сказал Роберт.

— Для людей здесь не существует ни ада, ни рая, — возразила мумия. — Хотя работники кирпичной фабрики верят в созидание, а работники моей — в разрушение. За Высокой Префектурой остается право следить, чтобы созидание и разрушение всегда уравновешивали друг друга. Правда, ей все труднее становится удерживать равновесие. Можно ожидать, что с новой эрой расщепления атома, которую подготовили мои алхимики, разрушение примет еще большие размеры и ему уже не так легко будет противостоять. Тогда ваш Архив, все еще взывающий к гуманности, потеряет всякое значение.

— Какой цинизм! — вырвалось у Роберта.

— Я не антидух, за которого вы меня принимаете, — небрежно сказала мумия, издав сквозь зубы свистящий звук.— Я только наперед хотел обратить ваше внимание на тщетность вашей работы в Архиве. Традиция когда-то прервется. Станет очень пусто. И здесь тоже.

Лицо мумии медленно отвернулось от Роберта.

— Благодарю.

Роберт смотрел на антидуха, на его сияющий лик святоши, хотевший затмить Мастера Магуса. Крылья носа мумии слегка вздрагивали. Как окончательный приговор прозвучали слова Президента, сказанные напоследок:

— Больше пыли!

Специальный агент приказал войти носильщикам, которые бережно опустили верх паланкина и осторожно понесли ношу, причем событие это осталось незамеченным остальными людьми. Послышался удаляющийся звон колокольчиков.

Архивариус вернулся в зал машинного отделения и отыскав глазами Кателя, подошел к нему. Художник вырвал из своего альбома два листа, один протянул архивариусу, другой — господину Видехуку. На первом был набросан штрихами мумиеподобный образ Главного Президента, этого властелина отрицания, на втором — портрет агента, беседующего с архивариусом.

— Charmant, — похвалил агент, кокетливо вильнув бедрами. — В самом деле charmant. Господин фон Катель знает свое дело.

— Мне не нужна от тебя такая память, — резко сказал Роберт художнику.

— Блаженны неведающие, — заметил Видехук.

Агент чувствовал себя польщенным визитом старого президента и ободренным, в выполнении своих обязанностей. Он пришпилил рисунок Кателя к стене над своим столом и пригласил архивариуса "на минутку", как он выразился, заглянуть в производственную зону — посмотреть действующие вальцовочные машины и воронковые мельницы. При этом он предложил воспользоваться пылезащитной маской.

— Пойдем вместе, Линдхоф, — сказал Катель.

Втроем они прошли участок каменистого поля, которое довольно круто поднималось в гору. С возвышенности архивариус увидел вдали перед собой фонтаны пыли, которая вздымалась вверх широким веером, рассыпалась и медленно оседала вниз. Фонтаны били из огромных воронковых мельниц, вокруг которых сновали, как муравьи, кучи людей. Скрежет и визг железа проникал сквозь ушные заслонки маски. Земля гудела и дрожала, сотрясаемая мощными толчками. Тело архивариуса как будто было намагничено. Когда рассеивалось там или тут какое-нибудь облако пыли, то в образующийся временно просвет можно было разглядеть широкое русло реки вдалеке, на границе каменистого ландшафта. Над противоположным берегом висела белесоватая мгла, сквозь которую не проникал взгляд. Это мог быть туман, но, возможно, это запотели стекла его маски, думал Роберт.

Когда агент предложил архивариусу по очереди ознакомиться со всеми стадиями процесса изготовления пыли, чтобы составить впечатление о размерах разрушения, Роберт с нетерпеливой досадой махнул рукой. В первый же удобный момент он освободился от защитной маски и несколько раз быстро вздохнул. Он отказался и от предложения посетить главный корпус, где издавна занимались своими исследованиями крупнейшие физики, которых народная молва нарекла "свихнувшимися учеными", потому что они служили делу разрушения. У барака машинного управления он попрощался с господином Видехуком.

— Архив ждет! — сказал он и поспешно зашагал прочь.

Художник последовал было за ним, но его остановили, схватив за руку. Специальный агент, скорчив пренебрежительную мину, заметил ему, что архивариус пошел не той дорогой, а в направлении к каменному спуску под землю.

— Пусть его идет, — просипел он, сверкнув глазами на Кателя, который сделал нетерпеливое движение. — Ваш господин чересчур торопится, в таком разе не повредит задержка в тупике.

— Вы, агенты, — досадливо сказал Катель, — никак не можете без того, чтобы не шпионить. И все бы вам только дурачить опекаемых Префектурой.

— Уж не причисляете ли вы себя к внешнему штабу Высокого Комиссара! Я принадлежу к категории привилегированных висельников. Мы несем дозор за промежуточным миром своим способом, вы — своим. Пока господин архивариус находится в пределах нашей территории, имеют силу наши средства. К тому же это вполне безобидное испытание, и оно должно, как, впрочем, и все остальное, послужить для него хорошим уроком. Уж не взыщите, господин фон Катель.

Роберт, хотевший кратчайшим путем добраться до Архива, спустился тем временем по каменным ступеням и оказался в темной штольне, через которую он надеялся быстро выйти в знакомые подземные кварталы города. Он беспечно шагал по сумрачному коридору на едва различимую вдалеке полоску света, который за крутым поворота хлынул неожиданно ярким потоком. Когда он, пройдя шагов двадцать, поднял глаза, то увидел впереди себя на некотором отдалении фигуру, которая двигалась ему навстречу. Она по мере приближения стремительно увеличивалась в размерах и замерла на месте в тот момент, когда он сам остановился. Почти осязаемой стояла в двух шагах перед ним фигура, в которой он, к своему удивлению, узнал себя. Он невольно поднес левую руку к глазам и отвернулся. Когда он через несколько секунд медленно опустил руку и взглянул перед собой, то увидел уже десятки фигур, точные копии себя в уменьшенных размерах. Они все разом подняли ногу и двинулись ему навстречу, едва он тронулся с места. Он шагнул словно в пустоту; крошечные фигурки стояли в отдалении, как нарочно расставленные игрушки; они все разом одинаково взмахивали рукой, когда он поднимал руку, точно заводные куклы, управляемые на расстоянии. Он насмешливым взглядом обвел эту игрушечную толпу, но тут прямо на него надвинулось его собственное, увеличенное до сверхчеловеческих размеров лицо. Он застыл на месте. Чуть только он наклонил голову вперед, как зеркальное отражение расплылось в таких уродливо бесформенных очертаниях, что он даже испугался самого себя. Он попытался улыбнуться, но увидел в ответ растянутый в безобразной ухмылке рот.

Он зажмурил глаза и осторожно шагнул в сторону. Неужели это снова его образ, тот, что выступил ему навстречу из полумрака? Впереди него двигалась чья-то фигура, несколько быстрее, чем он сам, так что он как бы шел вслед за нею. Походка, положение левой руки, заложенной за спину, которая казалась чуть ссутуленной, — все явственно выдавало жесты его отца, каким он часто наблюдал его ребенком во время их совместных прогулок. Вот он почти поравнялся с ним, уже потянулся рукой, чтобы схватить за плечо, но фигура неожиданно ускользнула, а его рука уперлась в гладкое сверкающее стекло. Неужели он стал так похож на своего отца, чья сущность и чье глупое адвокатство всю жизнь претили ему? Ведь он чувствовал, что кругом, куда бы он ни оборачивался, его мистифицировали таинственные образы его собственного "я".

Теперь его "я" шагало, раздвоенное, по обе стороны от него, то карикатурно вытянутое в длину, то уродливо сплющенное в толщину. То непомерно массивный купол венчал крошечную вертлявую фигурку, то чересчур узкая головка вихлялась над тучным туловищем. Околдованный, шел он навстречу себе, шагал сквозь себя, следовал за собой. Вот на зеркальной поверхности вспыхнула надпись: "Ghothi Seauton" — "Познай самого себя", следом выплыла другая: "Tattwam asi" — "Вот ты! Это ты!" У него кружилась голова. Как шальные, вертелись и прыгали вокруг него образы вывернутого наизнанку его "я". Он остановился — и все они разом застыли на месте.

Пытаясь найти выход, он двигался на ощупь, шаря руками по зеркальным стенам, но они или отступали, прогибаясь, назад, или выпячивались, извиваясь зигзагами, и он всякий раз упирался в тупик. И всюду видел он только себя, утыкался в самого себя, подстерегал сам себя — казалось, никакой возможности не было выбраться из этой зеркальной тюрьмы! Он уже начал сомневаться в себе, в реальности своего существа. Может быть, он попал на какое-то своеобразное торжище подземного города, где толкался и кружил весь мир, и он в каждом только узнавал себя? Может быть, это была своего рода галерея образов — наподобие фриза в старом зале кирпичной фабрики, — которая рассказывала по-своему таинственные истории?

Был момент, когда он с ненавистью подумал о Кателе, который привел его на эти фабрики. Но едва только мелькнула у него недобрая мысль о приятеле, как он увидел себя в зеркале сжимающим кому-то невидимому горло, и внезапно тень художника рухнула, бездыханная, наземь. На минуту ему представилась Анна, и он уже видел себя в новом образе — распаленного похотью любовника. Вот выплыла другая фигура, и в ней узнал он снова самого себя — склоненного над архивными книгами и бумагами, отказывающегося от обеда, который принес ему юный фамулус. Из-за его плеча, подобно призраку, глядело лицо Перкинга, и огромный вытянутый перст указывал, сетуя, на пустые страницы хроники. На переплете сидела мумия, и том рассыпался в прах. Мумия исчезла, палец скрючился, и возник господин в сером цилиндре, который небрежно помахивал парой голубых кожаных перчаток. Он увидел в эеркале испуганное, отчаянное выражение своего лица, какое оно приняло, вероятно, в этот момент на самом деле. Все фигуры сиюминутно исполняли то, о чем он только что помыслил. Заглушенные желания и порывы, тайные думы, сокровенные движения души, любовь и ненависть — все в обнаженном виде представало перед ним, как зеркально отображенные действия. Образы проносились, как кадры все быстрее прокручиваемой киноленты.

Теперь он видел себя спускающимся крадучись по объятому ночным мраком каменистому склону вниз, к пограничной реке, ступающим в воду, чтобы переплыть на тот берег. Но, как это бывает во сне, он не может сдвинуться с места, вода засасывает, точно тина, и, сколько он ни силится удержаться, все больше заглатывает его; вот он уже погрузился по пояс, вот уже одна только голова высовывается из воды, и он кричит в ужасе. А это сам Роберт, у которого плавали перед глазами зеркальные своды, повернул голову. Тут надвинулась на него голова Горгоны с его лицом, искаженным страшной гримасой. Когда он уперся рукой ей в грудь, все безмолвные фигуры вокруг, его отражения, схватились за сердце.

Искусственный свет погас, и мистифицирующие зеркальные стены померкли. Постепенно он пришел в себя и, различив в сумраке слабо мерцающий свет в глубине коридора, двинулся на него. Чем дальше, тем светлее становился коридор. Вот он уже достиг лестницы и медленно стал всходить по ней. На верхней ступени стоял, ожидая, Катель, это он выключил искусственное освещение, чтобы Роберт смог найти выход из лабиринта. С чувством облегчения Роберт устремился к нему, чуть пошатываясь.

— Ты снова тут! Спасибо тебе! — говорил он, сжимая руку приятеля и долго не выпуская ее.

— Пока еще тут, — сказал Катель.

— Но где я блуждал? Это было страшно, я думал, что всю жизнь теперь уже не спасусь от этих зеркал, которые показывали мне изнанку моего существа. А я еще хотел кратчайшим путем попасть к себе.

— Этого хочет каждый, — заметил Катель.

— Пойдем отсюда, — с дрожью пробормотал Роберт, — тут все еще веет таким холодом!

Не сразу художнику удалось успокоить напуганного приятеля. По дороге в город он объяснил ему, что тот попал в один из старых тупиков, которые устроены в давние времена и задуманы как ловушки, чтобы сбивать с пути беглецов и дезертиров.

— Много есть чудаков, — говорил Катель, — которые тоскуют по соли земли. Но еще никому не удавалось, что бы ни рассказывало предание, сбежать из нашего города.

— Катель, — сказал Роберт, который мало-помалу собрался с мыслями, — что это за мир, куда меня заслали? Что все это означает? Порой мне кажется, что я как будто в каком-то чистилище.

— Возможно, это путь большого очищения — промежуточное царство, как иные говорят, где отделяются шлаки земли.

— Но куда ведет этот путь? — допытывался Роберт.

— На подобный вопрос мне в Префектуре однажды ответили так: одни полагают, что он каждого приводит к себе, другие — что уводит от себя.

Сколько-то времени они шли молча сквозь серую мглу сумерек, которые быстро сгущались в воздухе.

— Мне кажется, — вновь заговорил архивариус, — что какая-то страшная связь существует между всеми вещами.

— Пожалуй, с помощью Анны, — сказал Катель, — ты когда-нибудь обретешь ясность и испытаешь свободу плененного существования.

Уже стемнело, когда у Старых Ворот архивариус расстался с художником, который сосредоточенным взглядом проводил Роберта, пока тот не скрылся за дверями Архива.

 

13

Одна за другой представлялись ему картины, виденные во время посещения городских фабрик, вызывая в нем мучительные вопросы. Он часто ловил себя на том, что ходит сгорбившись по своему кабинету из угла в угол; было такое ощущение, как будто какой-то мешок с прахом давит на его плечи. Блуждание в зеркальном лабиринте напоминало своей жуткостью ситуации, сходные с теми, в которых оказывались те или иные группы местного населения, и вот теперь он сам попал в подобное положение.

В тяжелом раздумье смотрел архивариус на пустые страницы тома, врученного ему для ведения хроники. Наконец он взялся за перо и сделал кое-какие пробные записи, попытавшись суммировать пережитые впечатления. В верхнем правом углу листа он вывел слово "Фабрика", но тотчас зачеркнул и надписал над ним: "При знакомстве с фабриками". Далее он набросал следующее: "Жители города суть инструменты слепой власти. Их действия подобны оборотам холостого хода. Существование их протекает в какой-то игрушечной комнате времени, если это так можно назвать. Здесь картина жизни как будто проходит в сновидении. Все движутся по какому-то утерянному следу. Они кажутся затравленными, точно над ними нависла гильотина вечности.

Чем больше я наблюдаю эту жизнь здесь, тем больше некоторые выглядят как куклы".

Потом он исправил слово "куклы" на "муляжи". Написав еще две-три фразы, он прочел все от начала до конца и, недовольный написанным, вырвал страницу из тома, скомкал и бросил в ящик стола.

Как-то раз он взялся было написать Анне письмо, которое думал отправить через Леонхарда. Но желание излить свои чувства прошло. Перед лицом страшной картины, представшей ему на фабриках, с втянутыми в процесс жалкими людскими массами, которые тратили неимоверные усилия впустую, его отношения с Анной казались не менее призрачными.

Вопросы, которые невольно теснились один за другим в его уме, представлялись столь важными, что всякие мысли о личной жизни и взаимоотношениях с любимой сами собой отступили на задний план. Пребывание в этом городе означало теперь уже, кажется, большее, чем просто единичную судьбу.

Он отложил в сторону начатое письмо и живо откликнулся на предложение Перкинга, старшего из почтенных ассистентов, который заговорил однажды с Робертом о том, что пора возобновить прежнюю традицию, а именно регулярно принимать в определенные часы местное население. Это, как он пояснил, входило если и не в обязанность архивариуса, то по крайней мере в заведенный издавна порядок — принимать депутации, выслушивать просителей и ходатаев, по возможности учитывая всякого рода информацию от населения, насколько она могла быть полезной для Архива. Кроме того, как сказал тот же Перкинг, часть давно осевшей здесь касты служащих выражала желание, чтобы их по-прежнему информировали, как это издревле повелось, о разных природных явлениях, к примеру об образовании облаков и дождей, но также и о политическом развитии более отдаленного зарубежья. Для этого архивариус мог бы использовать соответствующие материалы Архива — в том случае, если он откажется от сообщения на основе своих жизненных воспоминаний.

Роберт обещал заняться и тем и другим. Его привлекала перспектива ощутимой, конкретной деятельности, во-первых, она приносила бы непосредственную пользу, во-вторых, он работал бы тогда в Архиве не только как бы для самого себя, но и был бы втянут, как любой другой, в повседневную круговерть. К тому же он полагал, что благодаря общению с разного рода группами населения сумеет лучше узнать желания и нравы местных жителей.

Перкинг заметил ему, что каждый житель имеет право только на одноразовое посещение архивариуса в приемные часы и что многие наперед отказались от этой возможности. Чтобы несколько охладить чрезмерный пыл архивариуса и дать ему представление о реальном содержании этой побочной деятельности, помощник сказал, что посетителей можно распределить по группам, каждая из которых более или менее однородна.

Так, к примеру, имеется довольно многочисленная группа посетителей, обращающихся с просьбами личного характера, не имеющими отношения к кругу вопросов Архива. Немалую группу составляют жалобщики, которые чувствуют себя недостойным образом уязвленными в своем самолюбии; считая себя обойденными вниманием и постоянно стесненными обстоятельствами, они предъявляют жалобы часто в обвинительном тоне. К третьей группе можно отнести лиц, склонных к болтливости, собирающих в своем любопытстве всякую мелочь и придающих ей несоразмерное значение. Сюда же относятся разные кумушки и сплетницы, которые суют свой нос в горшок к соседу, чтобы судачить потом на всех углах и порождать слухи.

Для всех этих категорий посетителей имелась установленная форма обыкновенного в таких случаях обхождения и ответа. Старый Перкинг дал Роберту образец текста, где говорилось, что Архив берется рассмотреть возбуждаемые вопросы и по возможности проверить. Таким образом, задача состояла в том, чтобы терпеливо выслушать посетителя, дать ему возможность высказаться и излить свои чувства, доставив ему тем самым облегчение и удовлетворив его самоощущение как личности, которое отчасти еще сохраняется в каждом. Кроме этих посетителей, в большинстве своем, как выразился Перкинг, дилетантов судьбы, случаются и такие, чьи признания заслуживают внимания Архива. Он привел ряд примеров, когда Архиву удалось этим способом заполучить важные протоколы страшных секунд жизни.

Посвятив определенную часть своего служебного времени общению с публикой, архивариус очень скоро мог убедиться в верности замечаний, сделанных Перкингом. Едва ли не у каждого из посетителей выступало на первый план честолюбие; они или справлялись о местонахождении старых писем, о наличии дневников, которые они старательно и скрупулезно вели, или претендовали на иное, более соответствующее их способностям положение, чем то, что им отведено в городе. Иные желали взять назад прежние свои мысли и поступки, другие хотели восстановить какие-то из пробелов в памяти, что-то прибавить к своим жизненным воспоминаниям. Немало было и таких, кто кичился своим праведным образом жизни и настаивал на подтверждении своих моральных заслуг. Они прямо говорили о вознаграждении, которое им будто бы не раз уже обещали на словах и письменно, и требовали исполнения, подобно тому как заявляют обыкновенно о своем праве на отдых и пенсию по истечении срока верной службы.

Архивариус, хотя и подчеркивал в каждом из таких случаев, что рассмотрение подобного рода просьб не входило в его компетенцию, все же принимал эти сведения и документы для Архива. Они подвергались процессу отсева.

Как-то раз пополудни выступил он и с сообщением перед кастой чиновников. Сотни две лиц из разных отделов городского управленческого аппарата приглашены были на это мероприятие в зал без окон одного глухого строения в квартале, приписанном к Префектуре. Это были мужчины и дамы, старые ведомственные чиновники, исполнявшие более или менее значительные функции референтов, делопроизводителей, протоколистов и им подобных. Архивариус рассказал о природе своего родного края, прочел стихи, которые благодаря поэтической силе слова словно вызвали к жизни то, что было чуждо разрушенному городу и чего люди здесь были лишены. Белые облака плыли по небу, бушевали грозы, веяли прохладные ветры, кружились в воздухе птицы, и порхали мотыльки. Зеркальные озера, шум дубрав, волнистая зелень трав, лошади и коровы, собаки и кошки, цветущие города и села — как будто снова вернулось все, что когда-то было реальностью, снова торжествовали полные красок и голосов жизнь и земля. Во время своего выступления Роберт испытывал чувство, подобное ощущению слепца, который внезапно прозрел.

Архивариус делал свое сообщение, стоя у длинного стола, за которым сидел президиум собрания; он состоял преимущественно из представителей высшего секретариата Префектуры, среди которых был и знакомый ему розовощекий секретарь в очках с толстыми стеклами, тот самый, кто оформил Роберту по его прибытии сюда удостоверение и бумаги. Он и сегодня живо приветствовал архивариуса, осведомился о его самочувствии и о работе и ободрил его, когда тот косвенно выразил сомнения и неуверенность относительно своей службы. Его непринужденная манера и предупредительный тон резко контрастировали с той официальностью, с какой ведущий собрания поблагодарил архивариуса за сделанное сообщение. Казалось, что он наиболее важной частью этого мероприятия считал прения, к которым склонял теперь собравшихся. Им предлагалось в форме свободного обсуждения открыто высказать свои соображения относительно того, насколько значительным казалось им теперь, после выступления архивариуса, то, что они имели в прошлом и ныне утратили.

Одни говорили с ехидной ухмылкой, что наступила, мол, новая эра, для которой природа есть пережиток и воспоминание о ее красотах принадлежит к области атавистических чувств; другие пошли еще дальше, поставив под сомнение научную ценность подобного рода свидетельств, которые именно благодаря уровню художественного изображения представляют собой опасное орудие, ибо открывают лазейку для отсталых взглядов. Кому-то показалось достойным стремление сохранить в памяти то, что, как правило, уничтожается школой и образованием; кто-то похвалил декламационные способности архивариуса. Одни с неодобрением указывали на то, что предмет с точки зрения здешних потребностей обнаруживает недостаток реализма и что подобного рода отвлеченные описания природы принадлежат к области утопии. Другие выступили с назидательными речами, составленными из банальных общих фраз и не имевшими никакого отношения к теме. Часть хвалила оптимизм, другая признавала его неуместным. Для одних содержание представлялось слишком тенденциозным, другим казалось в концептуальном смысле недостаточно определенным. Один находил, что сообщение изобилует конкретными деталями, второй — что оно символично в целом, третий — что абстрактно по идее, четвертый—что слишком фантастично по сюжету. Одни признавали нигилизм, который вытекал из тщетных иллюзий, вредным, другие считали его единственно правомерным. Нашлись и такие, кто увидел в картине, набросанной архивариусом о другой части мира, попытку построить из важнейших жизненных процессов некое всеобщее уравнение с общим знаменателем. Эта группа составляла меньшинство.

Председательствующий объявил об окончании прений и поблагодарил участников за разносторонние замечания, которые он записал. Розовощекий секретарь нагнулся к архивариусу.

— Мы ничего не имеем против, — шепнул он ему ухо, — если люди здесь говорят только сентенциями. Это как раз и делает их такими удивительно нереальными. — Он довольно засмеялся.

Прения в конечном счете настолько смутили Роберта, что он собрался немедленно уходить. У него было такое ощущение, что дискуссия, в которую втянули участников, была не чем иным, как проверкой их взглядов со вполне определенной целью. Мнения, которые выудили у них, видимо, будут соответствующим образом учтены для дальнейшего использования их как служащих. Те, кто не высказался, обратил на себя внимание тем, что молча остался в стороне, а кто выступил, получил соответствующую пометку в секретных документах. Возможно, это все делалось для статистики. Но кто здесь занимался статистикой и ее обработкой?

Во всяком случае, сам архивариус счел уместным делать краткие записи о посетителях, которых принимал в приемные часы. Так он мог бы в любое время на запрос Префектуры дать отчет и об этой стороне своей деятельности. Он поручил юному Леонхарду вести картотеку, где посетители подразделялись бы на определенные типы в зависимости от характера просьбы. Леонхард с таким умением повел дело, что архивариус скоро предоставил ему некоторую самостоятельность.

Большинство дел улаживалось в соответствии с установленной формой. Правда, один посетитель, музыкант, поверг архивариуса в немалое смущение. Тот, по его словам, находился здесь проездом и хотел воспользоваться этим случаем, чтобы исполнить одну из своих симфоний (которой намерен был дирижировать сам) с максимальным совершенством. Костюм музыканта выглядел неряшливо, в выражении лица было что-то мечтательно-рассеянное. Венчик растрепанных волос обрамлял сзади лысеющий череп. Движения были плавно танцевальные, но оставалось непонятно, естественны они или наигранны.

Если с симфонией, пояснил он, возникнут трудности, то можно выбрать меньшую композицию, какое-нибудь хоровое произведение, к примеру ораторию, что, может быть, будет уместнее. Он считал, видимо, что партитуры всех его сочинений, само собой разумеется, находятся в Архиве.

Роберт, которому имя композитора было и раньше известно, постеснялся признаться, что он не так давно вступил в должность архивариуса и пока что ничего не слышал о музыкальном отделе. Он незаметно посмотрел картотеку, составленную его предшественником, но никаких сведений о наличии сочинений музыканта не нашел. При этом он не обнаружил указаний и на имена других славных композиторов. Это его озадачило. В то время как муыкальный деятель пространно рассуждал о составе исполнителей, прежде всего о четырех сольных партиях, архивариус бросил вопросительный взгляд на Леонхарда. Юный помощник жестом дал понять, что и ему ничего не известно о музыкальном собрании в Архиве. После этого он по знаку архивариуса вышел в соседнее помещение за помощью к сведущему Перкингу. Роберт в это время заверил музыканта, что он лично готов только приветствовать концерт и желает, чтобы таковой состоялся, тем более что он еще не имел возможности послушать музыку ни разу, пока находится здесь, и очень хорошо может представить себе, что и другие в этом городе лишены такого удовольствия.

Леонхард вернулся один, без Перкинга, который просил передать Роберту, что его присутствие во время приема посетителей может скорее помешать, нежели помочь чем-то, и что обсуждение вопросов предоставлено исключительно архивариусу. Чтобы Роберт, однако, скорее мог сориентироваться, Перкинг прислал ему с Леонхардом записку, в которой указал картографический знак соответствующего справочника.

Леонхард уже достал с книжного стеллажа нужный том и положил на стол архивариуса. В нем в надлежащем месте сообщалось, что собрание партитур, насколько они вообще признавались достойными хранения, содержится опечатанным под строгим запретом среди неприкосновенных секретных бумаг. Музыкант, который какое-то время отрешенно расхаживал взад и вперед, вдруг остановился и с вдохновенным видом обеими руками стал делать дирижерские жесты перед воображаемым оркестром, чуть покачиваясь ритмически из стороны в сторону и грациозно оттопырив мизинец левой руки.

— Слышите? — сказал он с оживленной мимикой на лице. — А теперь эта тема в обращении интервала: ля, фа, ре, ми...

Но звуки, которые, ему казалось, он пропел, на слух были всего лишь словесными обозначениями нот. Просветленный взгляд его угас.

— Но я только что это слышал, — сказал он удивленно. — А звук исчез.

С минуту он вслушивался в пустоту. Потом выпрямился, точно приготовившись дать знак к вступлению. Руки его повисли бессильно.

— Ничего нет, — сказал он с грустью, — это как вчера — или когда это было?

И он рассказал, как он вскоре по прибытии в город отправился в разрушенный храм, чтобы поиграть на органе; он пролез к захламленным хорам, смахнул пыль со скамьи и с клавиатур, попробовал регистры и ударил пальцами по клавишам. В первые секунды ему показалось, будто бурлящий звук старого барочного органа, дорогого инструмента, прокатился под сводами, но это было только кипение души, слышался лишь костяной стук клавиш и от педали под ногой. Для органных труб не имелось ни автоматической подачи воздуха, ни воздуходувного меха.

Леонхард слушал его с таким видом, как будто тот рассказывал сказку. Музыкант повернулся к архивариусу.

— Я думал, что вы в курсе дела и сможете мне помочь.

Для Роберта же сей случай явился подтверждением того, о чем он уже раньше догадывался, — в городе отсутствовала музыка, как отсутствовали в нем дети, и это тоже было отличительной чертой управляемого Префектурой края. Он ни разу за все время не слышал, чтобы здесь через открытые окна лилась музыка из репродукторов, наводняя надоедливым звучанием улицы и утомляя слух, не слышал, чтобы откуда-нибудь доносилась изнурительно монотонная игра упражняющегося на фортепиано любителя. Здесь нигде не звучали ни военные марши, ни вальсы, ни шарманка, ни губная гармоника, ни поющий голос, ни пронзительно насвистываемые мелодии. Должно быть, существовал запрет. Он испытывал благотворное чувство от того, что был избавлен от всех этих создающих шум механических аппаратов типа граммофонов и патефонов, которые, умерщвляя всякий смысл музыки, постоянно сопровождали на его родине людей в их жизни, как будто они не терпели тишины и уединения. Но он пока что не задумывался, почему вообще музыка была исключена из общественной жизни города, не только в ее превратном виде, но и в оркестровом, концертном исполнении. Может быть, таким образом здесь заботились о сохранении духа, поскольку злоупотребление и общественная традиция давно извратили исконный смысл и характер музыки? Но разве она не являлась сильнейшим чувственным воплощением душевного состояния?

Но теперь не время было предаваться подобного рода мыслям, ибо музыкант стоял перед архивариусом еще более растерянный, чем он сам, и на глазах испытывал муки своей участи.

— Это была страсть, — бормотал он, — которая завладела мной помимо моей воли. Неужели она могла быть бессмысленной?

Когда архивариус заметил ему, что в области искусства многое находит свое осуществление благодаря тому простому обстоятельству, что оно уже есть само по себе, и смысл, дескать, состоит не в том, чтобы какое-то произведение искусства постоянно воспроизводилось, композитор возразил:

— Разве мы по-прежнему не нуждаемся в ежедневном спасении? В спасении через музыку, ту, что есть в нашем мире?

— Надо бы спросить у Мастера Магуса или у кого-нибудь из высших секретарей Префектуры, — сказал Роберт, которого уже сам вопрос о спасении настраивал на скептический лад.

Чтобы перевести разговор на другую тему, он высказал предположение, что сочинения музыканта, возможно, будут еще исполняться где-нибудь в других местах.

Композитор, признавая такую возможность, заявил, однако, что это совсем иное дело и мало утешает.

Роберт, встав из-за стола, еще раз выразил сожаление, что не может, как это ни больно ему, помочь музыканту с организацией концерта.

— Я точно глухой, даже и внутренне совершенно глухой, — сказал музыкант с потухшим взглядом. — А вы не можете мне объяснить, что понимают под пением и что есть звук?

— Колебательное движение материальных частиц..

— Совершенно верно, — взволнованно прошептал музыкант, — я припоминаю: колебательное движение, и ничего больше.

С этими словами он выплыл из комнаты.

Архивариусу случай с композитором не давал покоя, и он подошел к Перкингу узнать, почему музыка исключена из жизни города. Старый помощник долго мялся, прежде чем решился сказать, что жители больше не нуждаются в ней. Дескать, музыка, насколько понял архивариус из его объяснений, есть исключительно временное явление. Она держится на чувственном представлении. Мир звуков приводит человека в состояние, в котором он обманывается относительно себя, ибо фантазия занимает место действительности.

Мастер Магус, к которому Перкинг отослал Роберта, сравнил мир звуков со стеклянным шаром, держащим человека в плену, в то время как он воображает, будто дуща его свободно парит в мировом пространстве. Душа — вот понятие, против двусмысленности которого Мастер Магус выступал от имени Архива. Он назвал ее заменителем, уверткой, питомником заблуждений, бегством в неопределенность, он видел в музыке средство, уводящее от точного мышления к саморасточительству.

Роберту самому не раз доводилось слышать от людей, бывающих на концертах, что, дескать, во время музыки так чудесно мечтается. И всегда одна и та же музыка у всех вызывала новые упоительные чувства и представления.

Изначально музыка соответствовала математике неба, считал Мастер Магус, но люди почти совсем утратили чувство космического мира звуков. С течением времени в ней все больше и больше находили выражение фантазия и томление чувств, жаждущих услады. Личные переживания и эмоции, мимолетное настроение, душевный порыв, которые ничего общего не имели с орфическим звучанием, с духовной магией. В равной степени опасный наркотик и возвышенное средство развлечения. Одним словом, в языке музыки — и в этом Мастер Магус и Перкинг сходились — столько же можно скрыть, сколько и вложить в него, потому она приводит людей к ложным выводам.

Роберт не мог остаться глух к строгому суждению Архива, хотя у него как у почитателя И. С. Баха было что возразить. Но тут, помимо принципиальных соображении, дело, кажется, заключалось главным образом в том, что у жителей этого города сами органы чувств утратили способность восприятия.

В приемные часы приходили, случалось, и литераторы, и писатели, которые под каким-нибудь предлогом осведомлялись о наличии своих сочинений в Архиве. Одни спешили, по их словам, засвидетельствовать свое почтение этому учреждению, другие приносили корректуры последнего прижизненного издания, полагая, что они, может быть, окажутся нужными, третьи упоминали, что их книги переведены на несколько ведущих языков, и они хотели бы передать сюда на хранение еще и иноязычные экземпляры, поскольку это, должно быть, соответствует международному характеру Архива. В сущности, каждого мучило тщеславие. Они охотно величали Архив академией, с тем чтобы отметить престижность подобного рода заведений, с какими им и людям их круга приходилось иметь дело на протяжении жизни. Одни держались элегантно, другие бесцеремонно, иные нежно потирали кончики своих пальцев, тех самых пальцев, которыми они так старательно и самоотверженно писали объемистые романы. Они выражались в изысканной манере, и каждый как будто ждал, что юный фамулус застенографирует его слова. Ко всему они выказывали живейший интерес, глубоко вдыхали в себя воздух архивного помещения, атмосферу, как они это называли, приклеивались острым взглядом к любому предмету. Одни говорили о фаустовском духе, которым веяло от этой творческой лаборатории, другие — о задачах дня и демократическом настрое, царившем, как они верили, в этих стенах. Один избирал заигрывающий тон, другой — шумливый, чтобы выведать у архивариуса местонахождение и каталожный номер своих сочинений.

Архивариус ссылался на то, что сведения подобного рода не даются жителям города или транзитникам и что исключение не делается и в случае значительных лиц. "Даже если я специально приехал сюда с этой целью?" — возразил один как-то раз.

Архивариус выражал сожаление. Иногда во время беседы с тем или иным литератором он перебирал картотеку, чтобы узнать для себя, какое решение в данном случае принял Архив. И, как правило, выяснялось, что лишь очень немногое изданное этими писателями было удостоено временного хранения. Часто он находил при этом особую помету, что означало, как он знал, непродолжительный срок. В каждом из таких случаев была ссылка на определенный параграф в главном томе Архива. Однажды он отыскал это место, там говорилось, что продукция цивилизованной литературы по своему качеству не обнаруживала способности длительного воздействия в силу компилятивных взглядов и суждений, имеющих лишь преходящее значение в пределах жизни одного поколения.

В большинстве своем литераторы покидали стены Архива с сознанием своего бессмертия. Их интеллект, из-за которого каждый из них мнил себя выразителем своей эпохи, незаметно перестал быть инстинктом.

Один раз, правда, случилось весьма примечательное событие. Некий писатель принес целый чемодан с полным изданием своих произведений. Выкладывая том за томом на передвижной столик, он рассказывал, как это делал кто-то уже до него, о таинственном поле букв, которое развертываясь от страницы к странице, в течение десятилетий творческого труда превратилось словно бы из ничего в мир культуры. И вот теперь он хотел бы внести свою лепту как дар будущему в сокровищницу Архива. Архивариус отозвался на это сдержанно, не обнадеживая, но и не разуверяя писателя в его ожиданиях.

Писатель с любовью смотрел на расставленные в ряд тома — плоды своих жизненных усилий. Когда он потянулся к одной из книг, чтобы еще раз подержать ее в руках, она неожиданно распалась на части, листы повыпадали, съежились и рассыпались в прах. Ошеломленный, он отступил шаг назад, потом осторожно взялся пальцами за другой том, но и этот через какое-то мгновение также рассыпался, точно горстка сигаретного пепла. Курьезное происшествие смутило и архивариуса. Ведь это впервые случилось, чтобы прямо на глазах совершился химический процесс очищения, о котором ему в свое время рассказывал Перкинг. Юный Леонхард не смог удержаться от искушения и тоже легонько дотронулся средним пальцем до корешка одного из томов — результат был тот же: страницы с хрустом выпали из переплета и разлетелись, как пожухлые осенние листья. Писатель поймал несколько страниц, но они мгновенно искрошились в его руке. Все трое молча смотрели как завороженные на это зрелище, каждый спешил коснуться пальцем корешка книги, одной и другой, и каждый раз на их глазах происходило разрушение, пока наконец не рассыпался последний том.

— Finis mundi, — произнес писатель. — Что за светопреставление, — саркастически прибавил он, смахивая со своего дорожного плаща хлопья пепла и пыль. Потом взял пустой чемодан и удалился.

Когда архивариус осведомился у Леонхарда, под какой предметной рубрикой значится в его картотеке посетитель, фамулус сказал, что он без колебаний включил писателя в рубрику: "Бывшее бюргерство". Признательная усмешка пробежала по лицу архивариуса.

Больше об этом случае не говорилось.

Вскоре после этого к архивариусу явилась в приемные депутация, просившая его принять участие в одном собрании. Несмотря на предостережения Леонхарда, опасавшегося за силы архивариуса, Роберт все же отправился на собрание, которое состоялось в одном из отдаленных районов катакомб.

Похоже, это была какая-то тайная секта, поскольку лица всех участников покрывали зеленые глазурованные маски, при тусклом освещении производившие впечатление загустевшей слизи. Большая группа мужчин и женщин сидела на каменных плитах. Некоторые казались настолько ослабевшими, что уже не в силах были держаться на ногах и ползли на четвереньках, пробираясь вперед. Многие были совершенно раздеты, у иных на бедрах висели рваные лохмотья. Худые тела, на которых выступали ребра, фосфоресцировали. Все это зрелище напоминало некую средневековую картину Страшного суда, низвержения в преисподнюю дьявола, достойную кисти Брейгеля. Но эти люди шевелились, передвигались бесшумно и протягивали вперед руки; они ползли на коленях тесными кучами, голова к голове, и из коридоров выползали все новые группы. Двое мужчин провели Роберта к узкому, кирпичной кладки, помосту, который как кафедра возвышался над сотнями людей, запрудивших помещение. Время от времени наплывал сладковатый запах газа, который ударял в голову. Некто в зеленой маске обратился с помоста к собравшимся; звучание его голоса напоминало сдавленное клокотание органных труб.

Не добрая воля привела их сюда на встречу, так начал он, но злая необходимость; каждый был оторван от дома, от родного очага; их держали под замком, как преступников, их били и истязали, старых и молодых, пока не усмирили. Говорили о какой-то дезинфекционной камере, только когда захлопнулись двери с резиновой прокладкой, они поняли, что их ждет. Все совершилось так быстро, что они не успели исторгнуть ни жалобы, ни проклятия. Но вот теперь они собрались с мыслями, осознали уже здесь свои последний миг, страшную секунду вечности.

Тут оратор прервал свою речь. Под сводами катакомб прокатилось тысячеустое стенание, подобное хору, сопровождающему литанию. Пораженный, архивариус напряженно вслушивался в слова говорящего. Не только собственная судьба, продолжал тот, мучила его, как и многих из них, а смысл происходящего, но он не находит ответа, и только сомнение и отвращение снова и снова охватывают его. С какой целью это все делается, для чего?

— Для чего? Для чего? — подхватило хором собрание.

Ужаснется ли когда-нибудь земной дух, возвысился голос, что ради заблуждения приносит столько бедствий народу со времен псалмов и по сей день! Больше того, раскается ли дух земли и ее созданий хотя бы раз, что дал людям и народам в ненависти уничтожать друг друга, дал варварам порабощать свободу в собственной стране и обрек на преждевременную противоестественную смерть пустившую многочисленные побеги жизнь — осудив остаться столько цветков без плодов, столько деяний незавершенными!

— Преждевременно! Преждевременно! — снова прокатился волной возглас по собранию.

Он спрашивает, все настойчивее напирал голос человека в зеленой маске, неужели и они, принесенные в тысячекратную, миллионократную жертву, тоже погибли даром, а властители государств, тираны и палачи только и знают, что снова и снова, как это делали из века в век, ради своего господства осквернять, разрушать, убивать и заставлять умирать. Бессильная ярость захлестнула зеленые маски. Ропот пробежал по собранию, слышались резкие выкрики женщин.

Неужели море слез и страданий, море слез всех времен и народов никогда не иссякнет? Неужели земля только для того насыщается проливаемой кровью сотен и сотен тысяч, чтобы, как удобренная почва, принимать в себя новые потоки крови? Настанет ли конец проклятию? Неужели и в наших детях мы станем снова жертвами? Для того только возродимся в них, чтобы терпеть ту же горькую участь, те же боль и отчаяние? Неужели наши цепи так и будут протягиваться от поколения к поколению, неужели прекрасная земля только и будет что живодерней, на которой нам и нам подобным суждено издыхать, как падали?

Собрание с новой силой всколыхнулось и зашумело, как взбурливший поток, конечности выворачивались, трещали кости.

— Не забывать! Не забывать!

Все громче катился возглас. Какой-то молодой парень взлетел, скрежеща зубами, на помост и оттуда жестами пытался заставить собрание выслушать его. Он судорожно водил руками по своему телу, обтянутому серой кожей, показывал на струпья и рубцы. Многие из несчастных вслед за ним тоже стали показывать свои язвы и паршу. Роберт почувствовал удушающее жжение в горле.

Несколько зеленых масок протискивалось через собрание к каменному помосту; они, к удивлению Роберта, неожиданно окрасились в кровавые тона. Может быть, это скудное освещение было причиной столь внезапной метаморфозы? Но эти фигуры отличались от подавляющей массы еще и тем, что на них были черные рубашки и черные штаны, заправленные в сапоги с отворотами. Взобравшись на помост, они пренебрежительными взглядами обвели собрание и в вызывающих позах стали перед хронистом, причем руки каждый из них прятал за спиной, точно стыдился их. Когда один из чернорубашечников заговорил, собрание замерло. Слышно было только с трудом сдерживаемое дыхание.

— Да, — сказала кроваво-красная маска, — мы мучили и истязали. С младенческих лет нас самих избивали, когда мы бывали дерзки и непослушны, и теперь, когда мы стали взрослыми, мы мстим за побои, которые терпели от старших, за душный воздух, в котором росли, за дурное воспитание. Мы стесняем свободу других, как укорачивали нам в свое время крылья. Да, это верно, — разносился пронзительный голос под сводами катакомб, — мы пытали и убивали — потому что мы наемники власти, потому что нас назначили надсмотрщиками и исполнителями проводимой идеи. Каждого, кто не выступал за наше дело, мы расценивали как противника, как не согласного с нами и бросающего вызов. Наши мозги вымуштрованы с одной целью — чтобы сломить всякое сопротивление, сопротивление неповинующегося духа прежде всего. Мы заманивали противников нашего мышления в сети наших действий. Кто не хотел склониться перед нами, того мы сломили.

Возгласы возмущения раздались было из собрания, но тотчас же смолкли. У архивариуса было такое ощущение, как будто оратор обращался не столько к зеленым маскам, сколько непосредственно к нему как представителю Архива.

Вслед за ним заговорил другой чернорубашечник — о деяниях своих собратьев по ремеслу в прошлом: о гонениях на христиан в Древнем Риме, о еврейских погромах в странах Европы, об инквизиции и процессах ведьм в средневековье, о Варфоломеевской ночи, о торговле черными рабами, о гражданских войнах в Китае, о революционных трибуналах, о массовом истреблении верующих и неверующих Ближнего Востока и Запада — о великих смертоносных временах в истории человечества. Все эти злодеяния, как он утверждал, всегда были на службе господствующей власти, костры, массовые убийства, резня — и все это во имя идеи и как апофеоз веры в могущество государства или церкви и в стоящую еще выше власть денег.

В то время как масса внизу сидела точно окаменевшая, какая-то женщина протиснулась через собрание к архивариусу и, присев рядом, в отчаянии обхватила руками его колени. Закинув назад голову с обвисшими прядями волос, на Роберта смотрело существо без возраста, с пустым и совершенно убитым взглядом. Маска так плотно облегала лицо женщины, что архивариусу казалось, что это естественное, ничем не прикрытое лицо. Тут только он разглядел, что это не маска, а необычный цвет кожи, не только у женщины, но и у всех остальных, и этот цвет кожи и застывшее выражение страдания вызывали иллюзию, будто на их лица надеты маски. Но что еще он увидел при этом! Лоб и щеки женщины были изборождены, точно покрыты татуировкой, сетью продольных и поперечных линий в виде правильного шахматного рисунка.

— Милый господин, — бормотала между тем женщина, — детки, мои крошки! Они оба лежали в кроватке с поднятой сеткой, вы знаете, такая металлическая сетка сбоку, чтобы они не упали с кроватки, в темноте, во сне, но с ними сотворили страшное, милый господин, их оторвали ото сна и пытались отнять у меня, а я вцепилась в кроватку, я упала на колени и прижалась лицом к сетке, милый господин, и сжимала что есть силы металлические прутья, потому что меня пытались оттащить от моих крошек, которые так жалобно пищали, но потом вдруг разом затихли, страшно затихли, и тут мне обожгло глаза, и я уже не могла больше плакать и ничего больше не чувствовала, я стала как железо, холодная и безжизненная, — это последнее, что я помню, вот только сетка навсегда впечаталась в лицо, а ведь такая гладкая была раньше кожа, когда муж проводил по ней рукой и дети хватались своими ручонками, мои детки, — и они должны быть здесь, но как им теперь узнать меня, как, вот о чем я себя спрашиваю, милый господин, вот о чем спрашиваю...

Но она, казалось, не ждала ответа, она безучастно откинулась назад и беззвучно шевелила губами, точно разговаривая сама с собой.

— Miserere! Miserere nobis! [Помилуй! Помилуй нас! (лат.)] — причитал хор преследуемых и мучимых.

Тут Роберт услышал рядом с собой другой голос, мужчины, на вид это был скелет, обтянутый кожей, он шептал:

— Я попросил бы вас занести в протокол, занесите это в протокол, как я, больной, обратился к врачу, такое большое помещение для обследований, и там этот врач со стетоскопом в руке, но только он приготовился, как я думал, послушать меня, этот самый стетоскоп его вдруг превратился в сверкающий стальной прут и мне показывают на одну из маленьких кабин, стоявших по стенам этого помещения для обследований. "Прошу, — говорит врач, усмехаясь в усы, и приглашает меня пройти в распахнутую дверь, — для особых случаев". Тут меня охватил ледяной ужас. С тех пор меня неотвязно преследует мысль, что есть такие врачи, которые не болезнь изгоняют, а жизнь. Пожалуйста, занесите это в протокол.

Шепчущий голос умолк, и по собранию снова прокатилось хором:

— Miserere! Miserere nobis!

Но тут опять возвысился голос чернорубашечника с квадратным черепом:

— Скорбите по ангелам, будто бы они утешат вас. В небе летают только переодетые гарпии, только снаряды и ядовитые бациллы, высасывающие из вас соки. Тот дурак, кто все время оказывается лишь жертвой. Смотрите, — продолжал он самодовольно, между тем как фигура его раздувалась и раздувалась, точно ее накачивали, и вот уже надутый колосс стоял на помосте, как на постаменте, — всегда есть те, кто двигает, и те, кого двигают, есть хозяева жизни, и есть стадные существа, есть страдающие от жира и страдающие от голода, надо только нужный номер вытянуть в этом мире и уметь стоять на освещенной стороне. Слабость толкает к надругательству, забитость — к новому притеснению. И в игре народов — один ходит козырями и тузами, другие же, с плохими картами, вынуждены пасовать и сдаваться. Право есть то, что полезно мне на земле, а правда — что приносит выгоду моему образу мыслей.

Так он стоял тут, надутый. Как комья летели из взволнованной толпы слова. "Всякая правда есть ложь!" — выкрикнул возбужденный голос. "Нам внушали, что человек — венец творения, — взметнулся язвительный смех, — а он — навозная куча, вот кто! Отбросы, шлаки природы — вот что такое человеческий род!"

— Вот мы и сошлись во мнении! — крикнул надутый в кровавой маске. — Уж я-то вам привью слепое повиновение. Если вы и в самом деле навозная куча!

Его речь потонула в потоке скабрезностей. Кровавые маски разразились грубым смехом, в который вплетались и женские визгливые голоса. Фигуры стояли непомерно раздутые, с накачанными мышцами, с воинственно и зло выставленными локтями.

— Ну ладно, — раздался из смятенной толпы зеленых масок чей-то голос, говоривший едва держался на ногах, — если мир в последние два тысячелетия ни на крупицу не улучшился, если человечество только и состоит что из убийц и убиенных, из палачей и массы жертв, тогда к черту силу духа и все эти сказки, которыми нас морочат религия и философия, прочь выдумки о боге и божественных царствах, вон Саваофа и Брахму, Будду и Христа, святых и апостолов, конец проповедникам и мудрецам древних времен, байкам о рае и избавлении — да будет тогда хаос, великая пустота, навстречу сумеркам богов, всевластью разрушения, вперед к торжеству зла, к аду насилия!

Фигура говорящего сотрясалась в судорогах отчаяния, и в рыдающем ритме стала колыхаться, раскачиваться, точно дервиши, из стороны в сторону страдающая масса зеленых масок. У архивариуса стучало в висках, мутилось сознание. Острая боль пронизала сердце, которое сжалось, точно губка. Сдавило дыхание. Наяву ли это все происходило или люди и речи только снились ему? Неужели он был очевидцем отчаянной теодицеи или мессы сатаны? Если бы в сей миг разверзлась вдруг земная твердь, чтобы поглотить его вместе со всеми этими существами, он бы, кажется, не ужаснулся, он бы воспринял это как освобождение от безумия, как спасительный конец.

Черные фигуры, безобразно раздутые, готовы были вот-вот лопнуть. Водянистые глаза мегер пусто таращились на потолок, ременные плетки свисали с бедер. Что здесь было? Грубая наглость и жестокость черной гвардии, стоны и горькие проклятия униженных — все это выглядело не как частный момент, а как сконцентрированная картина ада, который создали друг другу сами люди. Мумия-президент камнедробильной фабрики, пожалуй, мог бы торжествовать.

Роберт чувствовал обращенные на него взгляды устроителей собрания, пригласивших его сюда; они словно бы пеняли ему, что он слишком долго остается в роли безучастного зрителя. Ему представилась сцена торга-обмена, но здесь нажим, кажется, был сильнее. Чего ждали от него? Вмешательства должностного лица — или человеческого участия? Он приглашен в этот город на должность хрониста, но не судьи. Ему, может быть, к каждому надо было подойти и с каждым отдельно поговорить, чтобы освободить если и не от страшного мира, то хотя бы от страха перед ним. Имел ли он право притворяться и обращаться с речыо? Он не был одним из них, не был и членом Префектуры. Здесь обнаруживались сила и бессилие, торжество и скорбь, столь жестоко противостоящие, что взывать следовало бы к мировому судье, к авторитетному форуму Префектуры. В то время как в голове его проносились все эти мысли, он неожиданно для себя начал говорить.

— Наша жизнь, — были первые его слова, — не может быть ничем иным, — он с трудом перевел дыхание, — как только естественным движением к смерти.

Он настороженно смолк, как будто высказал какое-то страшное суждение. Он мог бы определить жизнь и как духовное средство достижения смерти, но это прозвучало бы двусмысленно, хотя и выражало бы то же самое понимание. В памяти у него оставались слова, с которыми обратился к нему в день его приезда невидимый Префект. Неужели мысли Префектуры помимо его воли вошли в его сознание и слова, которые он только что произнес перед этими запуганными существами, были не его слова?

— Никто уже больше не есть он сам, — сказал он громко, как бы в ответ на собственный вопрос, и увидел, как собравшиеся тяжело и медленно закивали головами, словно показывая, что он верно определил их самих и их состояние.

— Мне представляется это так, — продолжал Роберт, на ходу формулируя мысли, — как будто зло, низость, гадость, все вообще мерзости принесены в мир не кем иным, как нами самими, нашим разумом. Этим жалким разумом, который способен лишь на уничтожение. Который полагается на так называемую действительность, на видимость, на преходящее, на борьбу за счастье. Все, что мы принимаем за реальность, на самом деле всегда оказывается фальшивой монетой.

Сотни пар глаз не отрываясь смотрели на него из мертвенной тишины. Он говорил, что в собраниях большого Архива, куда его командировал город, содержится в протоколах все, что известно о страданиях и надеждах человека, есть там и о них, об их муках. И что страшные силы погружаются там в призрачное ничто, лишенное всякой действительности.

— Если я говорю, — заключил хронист, — что жизнь есть подобие смерти, то знание этого не даст вам утешения. Утешение дарит лишь верующая любовь. Но вы может быть, чувствуете, что есть более глубокий смысл, возвышающийся над горем и нуждой каждого отдельного человека.

Дремотная вялость легла на лица присутствующих. То, что еще недавно распаляло и возбуждало каждого, поблекло, подернулось завесой. Даже брань безобразно раздувшихся чернорубашечников, которые точно вышли из грязевой ванны, доносилась из ушедшего мира. Хотя они все еще силились выкрикивать привычные команды: "В строй! На колени! Рассчитайся! К столбу! Шаг вперед! В камеры!" Казалось, что страх объял собравшихся, однако никто не шевельнулся. Все только вяло отворачивали головы, словно реальность больше не касалась их. И надсадный лай отдававших команды перешел в хриплое брюзжание. Одеревенело стояли на помосте раздутые фигуры с налитыми телами, точно набитые чучела.

Архивариус не спеша подошел к ним.

— Каинова печать, — сказал он, — навечно останется на ваших лбах.

Он слегка ткнул кончиком своей ручки в грудь чернорубашечника.

— Стаффаж, — произнес он.

Послышался шипящий звук, как будто выпустили воздух из тугой резиновой кишки. Надутый брюхан стал ужиматься, сморщиваться, оседать, как пустой мешок, и вот уже одна униформа осталась лежать на полу.

Одна за другой валились дутые фигуры, чучела власти, крикуны, испуская удушающий смрад.

— Так, мои господа! — воскликнул архивариус.

По лицам собравшихся пробежала тень улыбки. Хотя многие еще не вышли из летаргического оцепенения, чтобы почувствовать освобождение от спектакля. Некоторые вялой рукой проводили по лбу, точно силясь припомнить, с какой целью, для чего они тут были. Один из устроителей собрания протянул архивариусу сверток рукописей. На обертке внушительной связки, которую Роберт, чуть помедлив, принял, стояла надпись: "Протоколы страшной секунды".

Толпа уже расползалась, робкая и пришибленная, к выходам; словно холодное забытье смывало все былое. По подвалам пронеслась ледяная струя воздуха, казалось, что она вбирала в себя всю боль. В то время как последние фигуры скрылись из виду, архивариус заметил, что из других коридоров выползают новые группы зеленых масок.

Черные униформы уже унесли городские служители в кожаных фартуках и кепках с козырьками; и архивариус неспешно удалился со свертком в руке. Он прошел шагов тридцать по подземному коридору, когда услышал позади себя отдаленный возбужденный гул и голос оратора, открывающего новое собрание.

Не добрая воля привела их сюда на встречу, но злая необходимость — так будто бы звучали первые слова говорящего. Роберт был ошарашен: ведь это те же слова, какими оратор открывал предыдущее собрание! У архивариуса было такое чувство, как будто почва уходит у него из-под ног.

Вернувшись в Старые Ворота, он отослал из своей комнаты в пилоне дожидавшегося его Леонхарда, швырнул пустой том хроники в угол и заперся у себя до утра.

 

14

После посещения собрания масок точно завеса нависла перед глазами архивариуса. Он часто мучился теперь головными болями — словно ему в темя вбивали гвозди.

Проходя по архивным помещениям, он натыкался то на передвижной столик, то на стул. Протягивал руку к книге, но попадал мимо. У него как будто колыхалась черепная коробка, подобное ощущение он, бывало, испытывал в периоды истощения, наступавшего после чрезмерно напряженной работы. Хор, взывавший к состраданию, Miserere nobis, все время стоял у него в ушах. Когда ему попалась однажды на глаза репродукция картины с изображением святого Себастьяна, пронзенного стрелами, он прикрепил ее у себя в комнате к стене.

События, в которые он оказался втянутым с первого дня своего пребывания в городе за рекой, утратили видимую связь. Пережитое представало перед ним разорванной картиной, в виде клочков и обрывков, которые, как осколки, больно ранили память. Временами его охватывала какая-то особенная тоска, когда им слишком ясно и тревожно осознавалась сиротливость и бесприютность жизни. И все же во всем, что он видел здесь, должно быть, скрывался определенный смысл.

Он не знал, как долго он находится в этом городе; иной раз ему казалось, что прошло несколько дней, в другой раз — что миновало полвека. Он сидел за своим письменным столом, ходил по архивным помещениям, не отличая один час от другого. Редкие короткие беседы с Перкингом касались служебных дел и ничего не давали ему для разъяснения собственных вопросов.

Он стал звеном в цепи, как она исстари тянулась по замыслу Префектуры. Он не знал, удовлетворяла ли его деятельность Высокого Комиссара, согласовалась ли она с теми планами, какие он связывал с назначением его на должность архивариуса. Это его уже даже не заботило. Со времени телефонного звонка, неожиданно заставшего его в зале с фресками на кирпичной фабрике, никаких прямых указаний из Префектуры не поступало. И все же ему казалось, что о нем не забыли, более того, осведомлены о каждом его шаге, каждом действии и, может быть, даже направляют их. Так, к примеру, он был почти уверен, что депутация, которая пригласила его на собрание масок, приходила к нему по указанию свыше.

Как-то раз заглянул к нему Катель, еще более бледный и осунувшийся. Художник осведомился, поддерживает ли еще Роберт связь с Анной, и сообщил о волнении, которое царит повсюду в городе. Он как будто хотел узнать, известно ли архивариусу что-нибудь о происходящих в настоящее время изменениях. Но Роберт от него первого услышал, что число прибывающих сюда людей ныне превысило нормальный прирост и увеличивается день ото дня. Нечто в этом роде, припомнил Роберт, говорила и Анна в связи с расширением зоны казарм. Катель высказал соображение, что размещение столь большой массы прибывающего народа уже в ближайшее время, должно быть, потребует очистки города от значительной части населения. Лáгеря из палаток и бараков, который разбит в пригороде, недостаточно, потому что и аппарат необходимых работников и городских служащих должен неслыханно увеличиться. В связи с этим есть причина опасаться, что закономерный цикл теперь невообразимо ускорится, и еще художник сказал — чего Роберт не понял — об изменении космического срока и очередности.

— Знаешь, — сказал Катель на прощание, — мне бы хотелось, конечно, еще закончить свою картину, но я, кажется, больше не нужен тебе в познавательных прогулках для твоей хроники.

Так Роберт не мог вырваться из круга представлений, которые из-за их неясности казались тревожными. Вот и в этот раз Катель напомнил о хронике. А страницы тома, который Перкинг вручил ему еще в первые дни, по-прежнему оставались пустыми.

И в глазах Леонхарда Роберт часто улавливал стеклянный страх. Взгляд юноши как будто спрашивал, доволен ли им архивариус, хорошо ли он, Леонхард, служит ему и какие еще несложные задания мог бы он выполнять, чтобы помочь архивариусу в работе. Когда Роберт однажды попробовал утешить юношу, сказав, что без него он был бы как без рук, Леонхард глубоко вздохнул.

— Дело в том, что это длилось так недолго, — робко проговорил он и выбежал из комнаты.

Но на следующий день в его глазах снова проглядывал страх.

— Что с тобой? — участливо спросил Роберт.

— Если никто уже не вспоминает обо мне... — пробормотал Леонхард, — потому что родители уже стары, а друзья, ах, я не знаю, я думаю только, что я лишусь тогда здесь всякой опоры.

Архивариус провел рукой по его волосам и хлопнул по-приятельски по плечу.

— Я всегда, — сказал Леонхард, — приготавливаю два бокала для вина, два прибора и две вазы с фруктами, и потайная дверь в порядке.

Роберт одобрительно кивнул.

— Это хорошо.

Потом он послал его к Анне с письмом, что Леонхард исполнил не очень охотно.

И вот настал час, когда они снова увиделись. Анна ни словом, ни видом не выказала недовольства тем, что любимый так долго не давал знать о себе. Они встретились, как назначил Роберт, в полдень на площади с фонтаном. Он взял ее за руку и неспешно повел по улицам. Анна казалась веселой и посмеялась, когда Роберт сказал, что она выглядит как цветущая жизнь. Комплимент относился, о чем он не догадывался, скорее к ее умению искусно обращаться с румянами и прочими косметическими средствами. Разговор скользил по поверхности; это был пустячный перебор струн, щебетание, милая болтовня влюбленных; когда Роберт пытался завести речь о серьезном, к примеру об особенностях города и его жителей, Анна, смеясь, отделывалась общими фразами и, сжимая крепко его руку, льнула к нему.

— Ах ты мой маленький умненький ученый, — приговаривала она, — мой разумный дурашка.

Чем дольше кружили они по улицам, тем бессильнее повисала она на его руке. Они бродили по извилистым и тесным подземным коридорам, выбирались время от времени наверх, отпускали шутливые замечания в адрес встречных, которые оборачивались на эту парочку.

— Я хотел бы до скончания мира бродить с тобой, — сказал Роберт, — давай поедем куда-нибудь за город, на природу.

— Ты все еще мечтаешь, — заметила она ему в ответ. — За пределами города только небольшие искусственные оазисы посреди каменистой пустыни.

— Если бы еще можно было сходить в кино, в театр, — возбужденно продолжал он, — или хотя бы музыку вместе послушать!

— О чем ты говоришь, Роб, — весело отвечала она, — на что нам эти иллюзии.

Они присели на выступе кирпичной стены — вечный образ не таящейся влюбленной пары. Он держал на ладони пригоршню мелких камушков и просеивал их между пальцев. Это было сладостное ничегонеделание.

— Мы словно парим в неопределенности, — сказал он.

— Ах, Роб, — проворковала она, теснее прижимаясь к нему.

— Я люблю тебя.

— Легкий флирт, — сказала она игривым тоном.

— Нет, это серьезнее, — возразил он.

— Как приятно, — сказала она, когда он ласково погладил ее по волосам.

Он смотрел на развалины домов, на убогие временные убежища жизни, в которых мысли мерцали, как блуждающие огоньки. И страдал от того, что не мог рассказать ей о своей связи с Архивом, обо всем, что жгло его, о страшных образах, о масках, которые вставали перед внутренним взором в еще более жутком виде, чем фабрики.

День клонился к вечеру.

Роберт внезапно поднялся и, взяв Анну за руку, повел прямо к площади с цирюльней, от которой ответвлялся коридор с подземным ходом в его комнату в пилоне. Он твердо решил посвятить ее в таинственную деятельность, порученную ему Префектурой города. Ведь Катель не зря, наверное, намекнул ему, что именно Анна могла бы освободить его от мучительных вопросов, которые все с большей неотвратимостью возвращались к нему.

Она молча стояла в темном коридоре, в то время как Роберт измерял пальцами расстояние от пола и сбоку до замочной скважины в потайной двери.

— Как романтично, — сказала она, когда он попросил ее подождать внизу в шахте у висячей лестницы, пока он откроет люк наверху и зажжет огонь. Потом она проворно взобралась по лестнице, и Роберт, подхватив ее на руки, заключил в свои объятия. Она опустила голову ему на грудь.

— Ты такая легкая, — сказал он, — как перышко.

Ужин уже стоял на столе, окно было зашторено — Леонхард постарался. Роберт опустил дверцу люка и зажег свечи.

Анна прошлась по комнате, все оглядела.

— Так здесь стол накрыт на двоих! — воскликнула она, приятно удивленная. — Значит, ты ждал меня? — И она бросилась ему на шею.

Она похвалила его жилье, отпила глоток вина. Комната оживилась щебечущими звуками ее голоса.

За ужином Роберт рассказал ей о гостинице, где он жил первое время, пока не переселился сюда, о хозяине с его церемонными обедами и ужинами и всегдашней поговоркой: "Временно — не так ли?"

Анна часто поднимала на него выжидающий взор, будто бы слушая его, но мысли ее не следовали за его словами. Он выпил за ее здоровье и попытался завести разговор об Архиве, начал издалека, пространно, готовясь перейти к решающему вопросу, между тем как она слушала рассеянно, не вникая в скрытые намеки, и он все отодвигал главное на потом.

— В сущности, — сказал он, — ты так мало знаешь обо мне и моих обязанностях.

— Вечер у нас долгий, — возразила Анна, отставляя в сторону посуду, кроме вина и вазы с фруктами.

Она удобно вытянулась в кресле, перекинула ноги через подлокотники и болтала ими. Роберт пил и говорил.

— Порой мне кажется, — сказал он, — что я здесь как будто в паноптикуме, где мгновение словно бы застыло в вечность. Я всегда думал, Анна, что ничто на земле не происходит ради самого себя или само по себе, во всем есть некий более высокий смысл, пусть даже мы не всегда это осознаем и не охватываем мыслью. Я имею в виду: все, что переживает каждый отдельный человек, имеет значение для всего универсума. Это не дает остановиться мирозданию. Но когда я раздумываю над тем, что я теперь вижу и переживаю, то с трудом нахожу объяснение, или скорее так — во всем, с чем я сталкиваюсь, есть как бы уже голое объяснение жизни, ее механики, ее страшного холостого хода, ее однородности и сходства во всем, что касается нас, людей, маски нашего существования. Что остается каждому из нас на этом пути от колыбели до гроба, от тех усилий, которые мы считаем серьезными, от суеты и барахтанья ежечасной жизни? Каждый обольщает себя какими-то представлениями о мире, кто верой, кто благочестием, кто наукой, деятельностью, игрой — все спасаются бегством и хотят спастись. И в чем же в конечном счете состоит спасение? В пятиминутном счастье золотого одуванчика, в надбавке к жалованью, в обеспеченной старости.

Он расхохотался грубым смехом. Он бы и дальше разглагольствовал — о призрачности реальности, которая только из страха придумывается, вымучивается, из страха каждого перед истиной, перед трезвым признанием, что мы всё те же примитивные твари, как и тысячи лет назад, — да, он мог бы и дальше распространяться в том же духе, благо манипулировать образами и словами для него не составляло труда, как тем ораторам на помосте во время собрания масок, но Анна крикнула в ответ на его смех:

— Мужские мысли! Сплошная путаница! Так далеко от меня, Роб! Маленький умненький Гильгамеш, — продолжала она, — вещаешь, как профессор, упорно следующий привычкам на старости лет, и все еще ничему не научился!

— Прости, — сказал он, — это вино развязывает язык, к тому же...

Он наморщил лоб, и кожа на нем собралась мелкими складками в виде маленьких полукружий над приподнятыми дугами бровей.

— К тому же, — подхватила Анна, — ты выглядишь сейчас точь-в-точь как твой отец. Эх вы, мужчины!

Он недовольно посмотрел на нее.

— И смех был такой же?

— И точно такие же морщины на лбу, — сказала она. — Но я не хотела тебя обидеть. Я знаю, ты не очень ладил с ним, хотя я лично вполне терпимо отношусь к старому господину. Он все в жизни воспринимает трагически серьезно. Многие, впрочем, это ценят.

— Возможно, — сказал он с досадой в голосе, — только мне не нравится, что я становлюсь похожим на него. — Он щелчком смахнул со стола черенок от яблока.

— Не переживай, — успокаивала она, — ты есть ты, и я люблю тебя, одного тебя. Наследственные черты все равно выступают больше с возрастом, а мы ведь уже не стареем.

Она провела рукой по его щеке.

— Вот теперь ты снова выглядишь как прежде, — сказала она и прибавила, что ему не следовало бы хранить столь ревниво все эти старые детские комплексы — ведь жизнь все давно уже расставила по своим местам. И он тоже оказался причастен к тому, что отец теперь может быть лишен основания для пребывания здесь.

— Возможно, он совсем скоро уже попадет на мельницу, — прибавила она.

— На мельницу? — переспросил он с удивлением.

— Так называют, — пояснила она, — последнюю станцию на северо-западе, куда отправляются сборные эшелоны.

— Ах да, — сказал он, — я хотя и многое уже видел, но там еще не бывал.

— Естественно, — проговорила она, зажмурив глаза, — иначе ты не сидел бы сейчас здесь. Мои родители тоже ожидают высылки. Стольких теперь отправляют, Роб. И нам, я думаю, недолго уже остается.

Они молчали. Он взял ее руку в свою и играл ее пальцами. Она выглядела прекрасно, она была просто блистательна. Как чудно блестели ее волосы, когда он медленно гладил их. У него было такое ощущение, как будто она с незапамятных времен принадлежит ему, принадлежит не только с этой минуты, давно и страстно желаемой, но они с ней давно в естественной близости мужа и жены, которые много-много лет знают друг друга и друг о друге. Он и об этом сказал ей.

— Но, дорогой мой, — возразила она, — что тебя тут удивляет? Ты не знаешь, что всегда, когда я сплю, ты с мной, что я давно и навсегда твоя. Ты так быстро забываешь. Ведь пути назад больше нет.

Он насторожился. В ее глазах мерцал сомнамбулический блеск, как отсвет чего-то далекого и таинственного. Свечи на столе слабо мигали.

— Ты думаешь, — сказал он после некоторого молчания, — что мы переживаем действительность лишь в наших представлениях?

— Я уже не чувствую больше никакой разницы, — проговорила она распевно. — Грезы и явь — это только разные обороты круга, в котором мы движемся. Ты знаешь это. Разве мы не воображаем, что мы живем, тогда как на самом деле...

— И все же, — перебил он, — мы нуждаемся в утешении, в согревающем присутствии.

Анна кивнула.

— Да, — согласилась она, — в любви.

Роберт встал и склонился над нею.

— Иначе, — сказал он, — мы задохнемся в себе, в одиночестве, иначе нас поглотит пустыня. Идем.

Она уже сбросила туфли с ног.

— Даже если это только фата-моргана, — сказала она весело.

Она увернулась от него и босиком стала расхаживать по комнате, суетясь и наводя порядок. Передвинула вазу с фруктами на столе, подобрала крошки с пола, потом долго возилась у умывальника. И снова принялась переставлять что-то и перекладывать.

— В этот час необходимо всегда все разложить по местам, — объясняла она Роберту, который нетерпеливо наблюдал за ее возней. Она пошарила в своей сумочке. — Когда темно, когда наступает решающая минута, все должно быть в порядке.

Это было копошение, какое-то бессмысленное, ненужное, как казалось ему, занятие мелочами. Может быть, она страшилась предстоящего, того, что готовила им ночь в их совместной судьбе? И он сказал ей:

— Не волнуйся. Все идет так, как нам предначертано.

От нее не ускользнула растерянность, сквозившая в его голосе.

— Я принадлежу тебе, Роб, — сказала она и любовно провела рукой по его волосам.

Нервы у него были напряжены.

Она подошла к окну, приотодвинула штору. Неподвижно лежало звездное небо над силуэтами домов. Луна взошла.

— Ты еще над землей живешь, — сказала она, отходя окна. — Какое преимущество.

Не заметила ли она уже раньше, что его квартира находится в Старых Воротах? И потому уклоняется теперь от него? Нет, она непринужденно подошла к нему.

— Ты не допускаешь, что какие-то вещи существуют только в нашем представлении?

— Такое, пожалуй, невозможно, — возразил он, — ведь то что есть в нас, должно присутствовать и вне нас.

— Ты рад, что я здесь? — спросила она, садясь к нему на колени. — Я все должна знать о тебе, — сказала дна, — все, что ты думаешь, чувствуешь сейчас, во что веришь.

Она теснее прижалась к нему, но, когда он поцеловал ее, осталась странно холодной в его объятиях.

— Идем, — нетерпеливо позвал он. Ее рука, холодная, только слабо шевельнулась в ответ на его пожатие.

— За чем мы, собственно, гонимся, — сказала она.

Когда свечи были уже погашены, сквозь щель в неплотно задвинутой шторе протянулась полоса лунного света.

Роберт вздрогнул, когда обнаружил на ее отсвечивающей белизной груди какой-то твердый предмет величиной с монету, прикрепленный к тонкой шейной цепочке. В тот же миг он вспомнил о номерном знаке, который видел у художника. Анна смущенно призналась ему, что носит амулет. Это была литая металлическая копия древней ассирийской клинописной печати с изображением прыгающего единорога, которую она еще молоденькой девушкой показывала ему в их первую встречу.

— Анна! — воскликнул он счастливо.

Она уже не стеснялась повязки на запястье левой руки.

— Я сама это сделала, — спокойно сказала она, когда он увидел между рваными краями раны перерезанную артерию, — тогда, во время поездки в горы.

Леденящее предчувствие сжало его сердце.

— Но, — пробормотал он, еще жарче лаская любимое тело, как будто еще и еще раз хотел увериться в реальности ее существования.

Она нежным объятием подавила его вопрос.

Ничего чуждого, казалось, не было между ними.

Черты ее лица как будто даже помолодели; внезапно, в минуту страстного объятия, ему показалось, что он держит в руках изваяние. Точно холодом смерти пахнуло на него.

Анна с криком вскочила.

— Так ты, оказывается, дух во плоти и крови! — вскричала она страшным голосом. Она, сама не своя, смотрела на него в совершенном недоумении; спазм ужаса сдавил ей горло.

И тут Роберт ощутил во рту разъедающий привкус горечи, подобно яду, обжигающей насквозь все нутро. Страшная внезапная мысль мелькнула в уме его, оглушила и отрезвила, ослепила и дала прозрение одновременно.

То было уже не помутнение, не туман, то было полное помешательство. Он сжимал в объятиях призрак, дарил любовь женщине, которой больше не было в живых. До него вдруг разом дошло, где он был, среди кого находился все это время, жутко гнетущее и точно застывшее на месте: среди фантомов, теней, которые только имитировали жизнь. Словно завеса отдернулась перед ним, и действительность предстала в ее обнаженном зловещем виде: он жил в городе мертвых.

— Ты, — донесся до него снова голос возлюбленной, в котором слышался нечеловеческий ужас, — ты просто не наш, Роберт!

И она тоже была глубоко потрясена тем, что ей открылось.

Роберт спрыгнул с постели. Нет, это был не сон. Отец, Катель, Анна, Леонхард, посетители Архива, дети — все, все они только пустые оболочки!

— Анна! — вскричал он. И рыдание подступило к его горлу.

Она лежала с закрытыми глазами недвижно, точно окаменевшая.

— Теперь ты знаешь все, — сказала она. — Теперь мы оба до конца узнали друг о друге. Это последнее. Так было предрешено?

После этого она погрузилась в забытье. Левая рука ее бессильно свесилась с кровати.

Он еще раз взглянул на смертельную рану, на обнаженный синеватый разрез; потом осторожно наложил повязку. Она не шелохнулась. Она была в таком же обморочном состоянии, как и в тот раз на площади с фонтаном, где их тени скользили одна по другой. Вот почему она всякий раз испуганно оправляла рукав на запястье. Это был ее конец, ее добровольный переход через реку, которая отделяла царство смерти от мира живых.

Он широко распахнул окно и долго стоял, вдыхая прохладный воздух. Потом оделся и сел. Сознание постепенно прояснялось.

Он пытался восстановить в памяти картину своего пребывания в этом промежуточном царстве — день за днем, во всех подробностях — и жалел, что за все время не сделал ни единой записи, чтобы сопоставить одно с другим. Ведь у него был теперь ключ к разгадке каждой сцены, каждого слова, им слышанного. Гнетущая атмосфера города, некая призрачность, иллюзорность вещей — это все как будто объяснилось, но по-прежнему оставалась нераскрытой тайна, которая окружала Префектуру, здешний порядок и закон Архива. Чем дольше сидел он и думал, время от времени бросая тревожные взгляды на Анну, тем меньше понимал он самого себя в этой чудовищной стране смерти, в которой он обретался, не принадлежа к существам, его населявшим.

Правда, он мог бы уже и раньше по многим признакам догадаться, что он не такой, как все, что занимает иное, отличное от других место по отношению к этому городу. От письма, которое привело его в Префектуру, до назначения на должность архивариуса, включая странный испуг Кателя, когда он сказал ему о своей службе; а эта отстраненность массы, воспринимающей его присутствие как присутствие чуждого ей существа, эта настороженность, с какой его встречали повсюду, где он ни появлялся — на городских ли фабриках, на торге, в гостинице, — или сдержанность сотрудников Архива, ощутимая в случае как с Леонхардом, так и с почтенным Перкингом, и, наконец, ирония, сквозившая в некоторых высказываниях отца и в поведении родителей Анны. Но, может быть, все это были моменты большой церемонии посвящения, выпадавшей здесь на долю каждого в той или иной форме, чтобы поддержать иллюзию, что жизнь все еще продолжается. Ведь рассудок не допускал мысли, что живой человек сможет когда-либо вступить в это промежуточное царство, сколь бы отчетливо ни запечатлелось оно в чувствах.

Данные все совпадали, но общий счет не сходился. Мысли скребли в голове, кружили и упирались в тупик, не давая почувствовать блаженства забытья, что, согласно всем преданиям, было признаком мира умерших, хотя он, как ему задним числом уже виделось, замечал в том или другом ослабление памяти.

Но ужас Анны, ее возглас, что он не их, совершенно отчетливо дал понять: он был здесь чужой, гость среди масок.

И так сидел он у ее постели, где лежала она, недвижимая, тихая, безучастная, даже на наступление утра не отозвавшаяся ни вопросом, ни возгласом. Его рука гладила поблекшее лицо, которое, бывало, озарялось так страстно, так человечески.

Нервное возбуждение мало-помалу спадало; его начала одолевать вялость, внимание рассеивалось. Перед ним громоздились стена за стеной, о которые он только глухо ударялся лбом.

Когда постучали в дверь, он против обыкновения не сразу вышел на площадку, где его ждал Леонхард. Роберт внимательно вгляделся в черты юноши: так вот кто, значит, был Леонхард — навсегда оставшийся семнадцатилетним его школьный товарищ почти двадцатилетней давности, ушедший из жизни при таинственных обстоятельствах, утонувший в море одноклассник, которого Роберт при первой встрече не посмел или не в состоянии был узнать, поскольку живой образ юноши за годы почти стерся в его памяти. Даже он в Архиве, пусть и в низком звании посыльного, что, впрочем, легко объяснялось его возрастом, даже он в определенном смысле имел привилегию, ибо все еще оставался в промежуточном царстве, приписанный к духовной сфере, тогда как подавляющее большинство, насколько архивариус уже знал из своих наблюдений, в более короткий срок заканчивали свою роль. Но вели ли вообще счет дням обитатели этого города в противоположность живым?

Роберт не хотел показывать юному фамулусу, что проник в тайну и знает теперь, кто такой Леонхард, однако решил хотя бы намекнуть на это.

— Видишь, — сказал он, — чем хороша все-таки бессонная ночь. Мне кажется, что вот теперь я по-настоящему обосновался среди вас. Ты понимаешь, Леонхард?

Юноша смущенно отвел глаза и выслушал просьбу архивариуса принести завтрак на двоих и оставить на банкетке перед дверью.

Анна все еще лежала, отрешенная, когда Роберт окунул голову в ушат с водой, освежив лицо после бессонной ночи.

Он вышел из комнаты и через галерею прошел в служебные помещения Архива. Перкинг разбирал очередную партию вновь поступивших бумаг, книг и прочих материалов. Старый ассистент пристально и значительно посмотрел в глаза архивариусу, как будто хотел сказать, вот, мол, дошло до него, затем протянул ему руку, что бывало редко, в знак утреннего приветствия.

— Поступления, — сказал Перкинг, — идут огромным потоком, так что все наше рабочее время, предназначенное еще и для освоения и учета постоянных фондов, уходит теперь на разборку ежедневных партий нового материала. Наши регулярные списки для Префектуры мы уже едва ли сможем успевать составлять, и гора бумаг, откладываемых для решения, все растет, поскольку нет возможности просматривать их. Человечество, должно быть, пребывает в небывалом смятении, и последствия катастроф проникают в наше уединение. Поэтому Префектура, видимо, изменит методы работы — или назначит в Архив новых ассистентов для временного исполнения обязанностей. Я докладываю вам об этом случае потому, что за время моего пребывания в Архиве еще никогда не возникала необходимость прибегать к столь решительным мерам и именно вы, господин доктор Линдхоф, несете ответственность за ход Архива.

— В настоящий момент, — сказал Роберт, придавая словам особый смысловой оттенок, — я действительно, кажется, осознал свою ответственность за наш Архив. Вместе с тем пришло, как я понимаю, время, когда я должен перейти от моих до сих пор скорее дилетантских занятий к совместной практической деятельности и принять участие, если требуются люди, в разборе самих бумаг.

Старый Перкинг заметил ему, что решение на этот счет не может приниматься самолично, но должно быть согласовано с Префектурой, а какие у нее замыслы относительно архивариуса и хрониста — это ему неизвестно.

Роберт подумал и решил воспользоваться своим правом на телефонную связь с Префектурой. Когда он соединился с секретариатом, то в ответ на его просьбу вежливо сообщили, что разговору с Высоким Комиссаром ничто не препятствует, однако срок встречи в настоящий момент не может быть назначен, поскольку тот сейчас занят особо важными делами. Но, так или иначе, архивариусу уже отправлено письмо, так что он в ответном письме может заодно изложить и свою просьбу. Впрочем, известно, что проводится уже строгая чистка фондов. Господина архивариуса непременно уведомят, еще до истечения нынешней фазы Луны, когда именно может состояться встреча с Высоким Комиссаром. В заключение говорящий сказал, что секретариат уполномочен особо поблагодарить господина хрониста за ту неустанную деятельность, которую, как оценивают в высшей инстанции, он осуществляет в интересах города. Прежде чем положить трубку, архивариус сделал легкий поклон.

Возвращаясь через галерею в свою комнату в противоположном крыле, он утешал себя мыслью, что эта вторая встреча с Высоким Комиссаром, быть может, окончательно внесет ясность в его судьбу.

Поднос с завтраком уже стоял перед дверью на банкетке. Когда он вошел в комнату, шторы были раздвинуты и окно распахнуто. Анна, опершись на белый подоконник, смотрела на улицу. Он подошел к ней и обнял за плечи. Она повернула к нему восковое лицо, и он слегка коснулся губами ее лба.

— Доброе утро, Роберт, — сказала она.

— Хорошо ли ты отдохнула? — озабоченно спросил он, беря ее за руку и ведя к креслу, стоявшему у стола. — Ты так крепко спала, Анна.

— Это был не сон, — возразила она. — Это было бесконечное блуждание над краем бездны. Я как будто уже прошла тропой демонов. Но не будем об этом. Я ничего больше не знаю.

Голос ее звучал холодно и, как ему казалось, нарочито сдержанно. Она почти не ела, изредка бросая украдкой взгляд на него.

Когда Роберт заговорил о службе, которая определенным образом сказывается на нем, она заметила в ответ, что само собой понятно, что это значит, когда кто-то поселяется в Старых Воротах.

— Кто бы мог подумать, что тебя назначат нашим хронистом! — сказала она. — Сюда, как я слышала, приглашают обычно поэта, художника. Хотя в тебе, если разобраться, тоже есть что-то от художника, это, пожалуй, способность подмечать, наблюдательность.

— Удивительно, что ты говоришь прямо как мой приятель Катель о хронике, но я, увы, еще ни строчки не написал и, значит, ничего пока не сделал из того, что мне поручено Префектурой.

Анна в ответ на это сказала, что Префектура, от которой ничто не остается скрытым, меньше, быть может, нуждается в его записках, чем люди, еще пребывающие по ту сторону реки.

Роберт помолчал, как бы соображая.

— Ты боишься меня? — спросила она. — Я для тебя чужая теперь, когда мы все узнали друг о друге?

— Точно такой же вопрос мог бы и я задать тебе, — возразил он.

— Но я верю в тебя.

— Этот вечный свет, который делает меня больным, — сказал он, — это нещадное солнце в небе, изо дня в день, которое иссушает чувства, раздражает нервы, чтобы обольщать нас иллюзиями в этом призрачном мире.

— Фата-моргана, так сказать, — повторила она вчерашние свои слова, только уже безрадостно.

Он вдруг вскочил с места и бросился к двери, но тотчас одумался и снова вернулся к столу.

— Я возьму тебя к себе в помощники, — сказал он, — в Архив. С работой теперь все равно уже не справиться прежними силами. Я похлопочу.

— Роберт, — возразила она мягким, спокойным тоном, — это запоздалая мысль. Если бы ты сразу, как приехал сюда, открылся мне или хотя бы вчера обмолвился словом, но теперь я уже сама себе вынесла приговор.

— Но в чем дело? — взволнованно спросил Роберт. — Что могло измениться? Ты не хуже Леонхарда справилась бы со своими обязанностями в Архиве, даже еще лучше помогала бы мне.

В дверь постучали, вошел Леонхард.

— Архивариус вызывал меня?

Роберт досадливо покачал головой. Что это он — подслушивал? Он попросил юношу убрать со стола. Леонхард смущенно поклонился Анне. Затем составил посуду на поднос и только собрался вынести, как вдруг оступился. Поднос в его руках накренился, и часть посуды соскользнула и упала со звоном на пол.

— Потом выметешь, — сказал архивариус сконфуженному юноше.

Тот извинился и, потупясь, быстро вышел из комнаты.

— Вообще он всегда такой аккуратный, собранный, — заметил Роберт, — но последние дни, я обратил внимание, стал каким-то другим, точно встревожен чем-то.

Анна молчала. Роберт вернулся к прерванному разговору и снова выразил желание взять ее в помощники.

— Мне предстоит встреча с Высоким Комиссаром, — сказал он, — я испрошу его разрешения.

— Ты будешь говорить с самим Высоким Комиссаром?

— Да, и совсем скоро.

— Это очень хорошо, — сказала она нараспев. — Это очень хорошо. Но когда именно?

— Скоро, Анна.

— И все-таки когда, Роберт?

— Пока не знаю точно.

— Ты знаешь, Роберт, только не хочешь мне говорить.

— Я знаю одно, — возразил он, — что меня вызовут к нему, как только это будет возможно.

— Теперь, Роберт?

— Еще до истечения фазы Луны.

— Вот как, — сказала она устало, — тогда это поздно.

— Что значит слишком поздно? — спросил он.

— Пойди к нему теперь же, сейчас же, Роберт!

— Я не могу, Анна.

— Но ты же архивариус! — горячо возразила она. — У тебя есть право. У тебя есть свобода волеизъявления. Ты почти что бог.

— Ну что ты говоришь, Анна!

— Я буду любить тебя, Роберт, очень любить, как еще не любила в своей жизни. Поверь мне. И никогда тебя не оставлю.

На ее щеках разлился тонкий румянец.

— Возьми меня с собой, — попросила она.

— В Префектуру?

Она замотала головой.

— Нет, возьми меня с собой, — повторила она.

Он посмотрел ей в глаза. Она чуть заметно кивнула ему, как будто могла этим склонить его к согласию.

— Когда ты отправишься туда, — умоляюще сказала она, — когда возвращаться будешь назад, через мост, на ту сторону! Да, Роберт?

— Я прикомандирован к Архиву, — возразил он, — как все другие.

— Не как другие, — живо сказала она и продолжала нежно: — Я лучше знаю. Ты — посланец. Ты наложил руку на меня, и от тебя я воскресну и смогу вернуться к жизни. Моя тень снова станет плотью, и это будет иначе, чем раньше, мы будем вместе слушать музыку, ты только представь, Роберт, музыка и все, чего здесь не хватает, будет жить. Это будет как новое рождение на земле, только со знанием тайны, тайны постепенного схождения к смерти.

— Как ты увлекаешься, Анна!

— Если ты больше не любишь меня, — сказала она, — тогда возвращайся один, тогда оставь меня на произвол судьбы.

— Я люблю тебя, — возразил он.

— Это так легко говорится, — сказала она, — так прекрасно и просто говорится. Но я скоро увижу, всерьез ли ты говоришь это.

Роберт поднялся.

— Допустим, что я занимаю как архивариус и хронист особое положение, каким обычно удостаивают, как ты сказала, художников, поэтов, и если это так, то я здесь — часть каждого.

— Я — часть тебя, — сказала она. — Возьми меня с собой, — умоляюще попросила она в третий раз. На улице громыхали тележки.

— Я провожу тебя немного. Только сначала загляну в Архив, нет ли чего срочного.

— Как ты честолюбив, — заметила она ему.

— Я ведь не ради себя здесь, в этом мире. На меня возложено поручение.

— Ты обременен еще и другой стороной жизни, — сказала она.

— Пойми, для меня все смещается в другую плоскость теперь, когда я знаю, что с этим городом. Отныне я иначе вижу запустение, мрачную картину развалин. С этой ночи я многое начал понимать.

Она подняла на него глаза.

— Так ты не разочаровался во мне?

— Ты, Анна, тот человек, кто открыл мне глаза.

— Тогда это хорошо, — сказала она, — тогда это было правильно.

Он сделал шаг к ней, как будто хотел обнять ее, но сказал только:

— Нам надо идти.

Она поднялась и, оправляя платье, слегка покачнулась. Он протянул руку, чтобы поддержать ее.

— Спасибо, Роберт, мне уже хорошо.

— Почему ты теперь называешь меня Робертом? — спросил он, когда они вышли из комнаты.

— Разве я называла тебя как-то иначе?

— Да, раньше — только уменьшительным именем, до сегодняшнего утра.

Резкие морщины собрались у нее на лбу и больше уже не разглаживались.

— Странно, — сказала она, — я теперь не знаю, как раньше тебя звала.

Тут только Роберт сообразил, что она начала впадать в забытье. Он почувствовал щемящую боль в груди. Любовь в его сердце сменилась состраданием. Он распахнул перед ней решетку ворот и заторопился назад, в Архив.

— Я мигом, — сказал он.

Какое-то время она ждала у арки. Он все не шел; тогда она не спеша двинулась вдоль улицы и уже не останавливалась. Она шла шаг за шагом, одна, своей дорогой и вдруг заметила, что ее фигура больше не отбрасывает тени.

Добравшись до родительского дома, она застала там чужих, приезжих. На скамье, у входа в дом, лежала шаль, которую до последнего вязала мать, спицы еще торчали. В погребке стоял бочонок отца, еще полный вина. Помещения все были заняты. Для нее оставалось только местечко в маленькой каморке. Она и тогда бы, кажется, не заплакала, если бы даже помнила, что существует такая вещь, как слезы.

 

15

Роберта между тем задержал в Архиве один посетитель, который неоднократно уже приходил к архивариусу, но всякий раз не заставал его на месте. Быть может, самой судьбой было назначено так, чтобы встреча состоялась именно теперь, когда Роберт уже знал, что это за город и существа, его населяющие. Посетитель и на сей раз ушел бы несолоно хлебавши, если бы не Перкинг, который остановил его, попросив подождать. Так архивариус встретил в своем служебном кабинете молодого солдата в кепи, или месье Бертеле, того самого, о ком рассказывала Анна, когда они прогуливались с ней по дорожкам загородного поселка с частными владениями, напоминавшими своим видом фамильные склепы. После того как они обменялись первыми фразами приветствия, солдат, выразив почтение и доверие Архиву от лица своих товарищей, смущенно попросил Роберта проводить его до казарменных строении.

Это, мол, потому, вежливо объяснил Бертеле, что, с одной стороны, то дело, с которым он пришел, невозможно обсуждать в обстановке Архива, близкой к Префектуре; с другой стороны, каждый выход в город означает для него риск, ибо, как архивариус, вероятно, знает, солдатам запрещено отлучаться за черту зоны казарм. В сопровождении же столь авторитетного должностного лица, каковым является постоянный хронист города — так именно выразился солдат, — на улицах города он может чувствовать себя в безопасности. Роберт, хотя и удивился этому замечанию, не показал виду и дал согласие.

Когда архивариус вышел вместе с Бертеле на улицу, он не очень огорчился, не найдя Анны у ворот. Он было подумал, не послать ли Леонхарда к ней домой с цветами, с красными розами, например, как это делают в подобного рода случаях, но тотчас же засомневался: не будут ли эти цветы, которые мыслились как свадебное поздравление, истолкованы ею как прощальный привет, какой посылают живые умершим.

Когда они ступили на мостовую, солдат в кепи невольно перешел на строевой шаг.

Воздух вызывал сухой привкус во рту, что затрудняло разговор, и они шли некоторое время молча. Изредка Бертеле делал короткие замечания, из которых архивариус заключил, что мир солдат отличается в представлениях и языке от мира остальных обитателей города. Это, возможно, объяснялось длительной, на протяжении столетий, изоляцией и местопребыванием, которое ограничивалось зоной казарм. В частности, архивариус узнал от солдата, что почти все товарищи, в том числе и он сам, думают, будто бы они попали в плен, но взяты не врагом, а какой-то нейтральной силой. Он узнал также, что солдаты распределены по казарменным помещениям соответственно возрасту; в одном, к примеру, содержатся только восемнадцатилетние, в другом — девятнадцатилетние, в третьем — двадцатилетние и так далее, при этом не учитывались ни воинский ранг, ни национальная принадлежность. Что касается неразграничения по национальности, то с этим многие кое-как еще мирились в силу представления о единой военной касте и только исключительно на учениях, смотрах и турнирах разыгрывали нечто вроде национального соперничества. Ранга и воинского звания между тем придерживался почти каждый, хотя и понимал, что в их нынешнем состояли о каком-либо быстром продвижении по службе не могло быть и речи, поскольку они все находятся на нейтральном положении. Но это понимание не помогало избежать некоторых затруднений, состоявших в том, что подчинение дисциплине и приказам вытекало не из распоряжений исполнительной власти, а основывалось на унаследованной рутине и чувстве традиции. Он сам, к примеру сержант. Бертеле сдвинул свое кепи чуть набок, так что наружу выбилась вьющаяся прядь волос.

Улицы казались более оживленными, чем обычно. Часто попадались фигуры с узлами в руках, с сосредоточенными лицами спешившие к сборному пункту.

Архивариус осведомился у сержанта, в чем состоят учения солдат. Бертеле вежливо объяснил, что это всякого рода смотры и несение караульной службы, назначение которых заключается в тренировке памяти. Все занятия, правда, носят больше теоретический характер, потому что в распоряжении солдат только макеты оружия. Вершиной учений являются мероприятия типа парадов, которые проводятся, разумеется, не часто, так как требуют больших приготовлений. Тут обычно разыгрываются живые батальные сцены, олицетворяющие драматический момент того или иного исторического сражения. Скрытой целью таких театрализованных представлений является возрождение пышности униформ разных эпох.

Когда архивариус спросил мимоходом, как обстоит дело с текущим пополнением и уходом со службы, Бертеле уклонился от прямого ответа; он больше говорил о волнении, возникающем всякий раз, когда назначаются маневры. Маневры эти будто бы проводятся в отдаленной местности, но он лично не знает ни одного, кто бы в них участвовал.

На вопрос архивариуса, не в северо-западных ли областях проводятся так называемые маневры, Бертеле, нервно теребя выбившуюся из-под кепи прядь волос, сказал, что будто бы там. Контингенты довольно часто отправляются маршем именно в том направлении; последнее время с этой целью формируется все больше отрядов, о чем он уже говорил как-то фрау Анне Мертенс, с которой архивариус, кажется, тоже знаком.

Тем временем они подошли к проволочному заграждению первого пояса безопасности военной зоны; Бертеле назвал дневной пароль двум часовым, стоявшим под навесом у проходной с перекинутыми через плечо отполированными до блеска деревянными ружьями, и повел архивариуча по усыпанной гравием желтой дорожке в направлении к караульной будке, располагавшейся вблизи железных двустворчатых ворот. Есть, конечно, и потайные ходы к солдатским казармам, пояснил сержант, но он хотел провести архивариуса через официальный вход. Только Бертеле доложил караульному о городском хронисте, как засовы отодвинули и створы ворот медленно распахнулись под дробь старых барабанов. Дежурный офицер в чине майора, на котором была кираса семидесятых годов прошлого века и драгунский шлем с конским султаном, выступил вперед навстречу архивариусу, чтобы приветствовать его. Из короткой речи офицера, состоявшей из нескольких обрывистых фраз, Роберт уловил всего лишь два слова, повторенные много раз: "покорнейше" и "честь".

Под эркером с колоннами находился личный состав караула; это были мужчины, как оценил Роберт на глаз, в возрасте примерно от двадцати до тридцати лет. Ярким разноцветьем своих мундиров, красных, зеленых, голубых, они являли редкостное зрелище. Но чему он в особенности подивился, так это головным уборам — киверам, медвежьим шапкам, шлемам, круглым и островерхим, стальным каскам, кепи, плюмажам. У него было такое ощущение, будто он попал на маскарад, участники которого одеты в военные формы всех времен и народов.

Адъютант с моложавым лицом и бескровными губами — он представился архивариусу дворянским титулом — заметил, что по уставу вход в военную зону гражданским лицам воспрещен. Роберт предъявил свое удостоверение Префектуры, дававшее ему право доступа на территорию казарм. Адъютант только мельком взглянул на документ и любезно сказал, что он, мол, очень хорошо знает, кто перед ним.

В то время как сержант Бертеле беседовал с одним из солдат, ординарец принес регалии для символического обмундирования. Архивариусу нацепили на грудь поверх пиджака широкую оранжевую ленту и прикололи к лацкану блестящую звезду. Кроме того, вручили треуголку из фиолетовой шелковой бумаги, сложенную в несколько раз. Архивариус, вконец смущенный, развернул ее и надел на голову; шляпу же свою он держал в руке. Но никто не находил его наряд смешным. По знаку дежурного майора штабной горнист проиграл сигнал, напоминавший звучанием сиплый туш, потом в восторге подбросил свою трубу вверх и ловко поймал ее одной рукой. Стрелковое отделение тупо смотрело в пустоту, господа офицеры отдали честь, и Роберт, не решившись приложить два пальца к своей треуголке, вступил по правую руку от сержанта на территорию казарм. Сержант был доволен, что церемония посвящения прошла хорошо.

Мощеная пешеходная дорожка тянулась через слегка холмистую местность к казарменным строениям с фасадами древнего храма. На вопрос Роберта, почему казармы встроены в античный храм, Бертеле со смехом сказал, что не задумывался над этим. Может быть, в целях маскировки, предположил он, но, может быть, потому, что военная служба издревле приравнивалась к культу.

Земля кругом была покрыта бурой низкорослой травой и имела невзрачный вид; даже кусты дикого фенхеля и суховатого дрока, пышно разросшиеся там и сям, не скрашивали унылого и голого пейзажа. По полю в разных направлениях цепочками передвигались небольшие отряды солдат. Когда одна из групп пересекала дорожку вблизи от архивариуса, он увидел, что солдаты в своих полинялых раздувавшихся накидках шагали тяжело и с закрытыми глазами, точно во сне. Он обратил внимание на их лица, серые и худые, со впалыми щеками. Застыдившись своего маскарадного наряда, Роберт скомкал цветную треуголку и сорвал с груди бумажную звезду. Бертеле с трудом удалось уговорить его оставить хотя бы широкую оранжевую ленту.

— Вы так, пожалуй, наживете себе неприятностей, — заметил он, теребя свой локон.

Казармы на торцовой стене, обращенной к востоку, были помечены буквами греческого алфавита. Они уже подходили к строению "Σ", когда сержант неожиданно замедлил шаг и сказал архивариусу, что он пригласил его сюда не только для того, чтобы тот осмотрел военную зону. Он, мол, является связным тайного тюремного движения, которое охватывает ряд казарм, в особенности лиц молодого возраста. Хотя подавляющая масса, пояснил он, смирилась со здешней службой, все же есть немало таких, кому опостылело это призрачное существование, на которое их обрекли. Поскольку Роберт молчал, сержант прибавил, что не будет пока больше ничего говорить, мол, господин архивариус сам все увидит и услышит.

Они взошли по крутым ступеням к эркеру. На полу у массивных колонн, на которых еще можно было различить кое-где следы первоначальной росписи, лежали вповалку спящие солдаты — без оружия, в поношенных мундирах. Молодые, еще совсем мальчишеские лица; у иных было ровное, умиротворенное выражение, у других застыло напряженное ожидание.

— Эти пришли недавно, — пояснил Бертеле, — и вид у многих еще утомленный после карантина.

В это время одна из фигур приподнялась, неуклюже отерла глаза, и вдруг мальчишеское лицо просияло радостной улыбкой. Узкая голова на худеньких плечах повернулась к Роберту.

— Господин доктор Линдхоф! — воскликнул молоденький солдат. — Какая неожиданная встреча!

Он говорил тихим, как будто хрупким голосом, раздельно, с особенным смыслом произнося слова. Тут только Роберт узнал в нем своего молодого товарища, студента, который совсем недавно, еще там, за рекой, приносил ему свои первые работы по истории искусства. Взвешенная манера изложения, неподкупность его представлений о необходимости чистоты отношений в сфере искусства оставили тогда приятное впечатление у Роберта. И он рекомендовал легенды и статьи молодого исследователя к печати, которые приняты были, в частности, одним искусствоведческим журналом; впоследствии он не раз с интересом беседовал со студентом.

— Вы не возражаете, — обратился архивариус к месье Бертеле, — если я немного поговорю с господином Лахмаром, которого так неожиданно встретил здесь.

Сержант присел на ступеньке.

Молодой солдат, тщетно пытаясь пригладить топорщившийся на нем не по размеру широкий форменный сюртук, осведомился о самочувствии Роберта.

— Так вас, значит, миновала эта участь?

Архивариус только небрежно махнул рукой.

— Но скажите мне, господин доктор Линдхоф, — продолжал студент, понизив голос, — где я нахожусь? Я не могу объяснить себе, как я попал сюда и что здесь со мной происходит. Последнее, что я помню, что у меня закружилась голова, мне стало совершенно дурно и потом — потом, Должно быть, сознание мое угасло, или, вернее сказать, я потерял сознание, потому что "угасло" звучит двусмысленно. Когда я очнулся после обморока, то увидел себя с товарищами других подразделений на мрачном карантинном пункте. Я со страхом подумал, что меня ранило, но этого, к счастью, не произошло.

— Да-да, — кивал Роберт.

— Как хорошо, что я встретил здесь вас, — продолжал молодой солдат. — А вы нарядно одеты, как я вижу. Скажите мне, господин доктор Линдхоф, что это за край — не Хенна ли, мой любимый город на море, о котором я все время думал, когда писал, и где я, как на новой Атлантиде, находил приют своим мыслям? Но здесь нет моря, во всяком случае, я его еще не видел, здесь одна только степь до самого горизонта.

Он нахмурился.

— Мой дорогой Лахмар, — сказал архивариус, — где бы вы ни были, вы всегда пребываете в вашей Хенне и маните нас туда, как Мёрике в свой Орплид, что сияет издалека.

— Это не совсем так, — возразил молодой солдат. — Ведь Орплид — страна грез, а Хенна — край моей действительности с младенческих лет. Хенна — это тот уголок, где ничто не могло происходить вопреки закону, порядку, справедливости. Люди там свободны от случайности, которая есть зло, и императрица, стоящая над ними, не только хранит в неприкосновенности сокровища искусства своей страны, но и олицетворяет перед Богом совесть своих подопечных. Хенна должна стать древней родиной духа, иначе все было бы напрасно — ненужные постройки, ненужная жизнь, ненужные войны и битвы.

Молодой Лахмар, прикрыв ладонью глаза от ослепительно яркого света, всматривался в голое поле, на котором стояли казарменные строения с колоннами. Мальчишеская улыбка слетела с его лица.

— Ничто не напрасно, — сказал Роберт, — что на пользу ясности духа. Вы сами это знаете, мой дорогой Лахмар, и сами это доказывали. Но как случилось, что вы при вашем слабом здоровье надели мундир?

— Я с трудом выдерживаю службу, — сказал студент, — и очень страдаю. Меня просто забрали, как это стало сейчас обычным. Я совсем не гожусь в солдаты.

— А врачи?

— На пушечное мясо всякий годится, — сказал юноша, едва достигший двадцати одного года.

— Так, значит, — задумчиво проговорил архивариус, — в мире все еще продолжается война?

— Война дошла до грани безумия, — сказал Лахмар с отчаянием в глазах.

— Но вам следовало беречь не только вашу жизнь, — сказал архивариус, — но и ваши способности, ваш большой талант — залог вашего будущего развития.

— Я не слишком уверен в нем, — сказал молодой человек.

— Полно, полно, — возразил Роберт, — вы должны были быть уверены. Вспомните, вы ведь не раз говорили мне, что достигнете успехов не раньше чем к сорока годам.

— В это я и теперь еще верю, господин доктор Линдхоф.

— Но, — начал было Роберт и тут же умолк со смиренным "да-да...".

— Вы думаете, мне это легко далось?

— Скорее слишком тяжело, мой друг, — сказал архивариус. — и все же почему вы дали напялить на себя этот мундир, который ничего общего не имеет с вашей натурой? Почему вовремя не сбросили его?

— Но моя жизнь принадлежит императрице! — возразил юный Лахмар.

Роберт озадаченно смотрел на него.

— Ну да, — понимающе сказал он, — Хенна.

— Я же не имею права делать того, что не подобает гражданину Хенны. Я — в особенности. Я был бы лгуном в своих глазах, если бы уклонился от службы.

Роберт кивнул.

— Но здесь — не Хенна, — настаивал студент. — Каким бы древним и почтенным ни был мой город, он все же остается приютом молодости, прибежищем радости. Если я когда-нибудь смогу пройтись с вами по этому городу, куда нам запрещено выходить, то, может быть, я узнаю в нем знакомые черты и отыщу по крайней мере какие-то следы, которые укажут мне путь.

— Мы, — сказал Роберт, — прибыли на другой конец мира, но вполне может статься, что это тот же самый мир. Я живу в центре города, — продолжал он, уклоняясь от прямого ответа, — в большом Архиве, где собраны замечательные сочинения и документы, которым вы бы порадовались. И ваши художественные легенды о Хенне тоже, возможно, взяты теперь туда на хранение на какой-то срок.

— Вы придаете такое значение моим работам! — сказал юноша. — Но, — заметил он, — у меня создалось впечатление, что последняя моя статья вам понравилась меньше, чем прежние.

Роберт высказал свои соображения на этот счет и сказал, что можно было бы внести кое-какие изменения и дополнения в рукопись, но оборвал себя и закончил предложением:

— Но ведь и фрагмент может оставаться для нас свидетельством.

— Он слишком мало значит, — возразил Лахмар, — ибо то, что стало очевидным, не заменяет того, что еще не стало очевидным.

Архивариусу до боли в душе стало жаль безвременно ушедшего из жизни юноши, еще даже не осознавшего своей смерти и жизни, которую насильственно оборвали и которая осталась фрагментом. Она загорелась и угасла, как метеор, на мгновение вспыхивающий на ночном небосводе, и немногие, быть может, заметили ее светящийся след; но Роберт знал, что в его памяти она еще не скоро угаснет.

Лахмар извинился перед своим уважаемым учителем, как он называл доктора Линдхофа, что в настоящее время чувствует себя еще слишком слабым.

— Увижу ли я вас еще когда-нибудь? — спросил он на прощание.

Архивариус заметил в его глазах сомнение.

— Конечно, — сказал он, хотя и понимал, что они уже больше не встретятся. — Нас будет связывать Хенна.

Умиротворенное выражение еще оставалось на лице юноши, когда он снова растянулся на каменных плитах пола; заложив руки за голову, он доверчиво смотрел вверх перед собой.

Сержант Бертеле, когда архивариус подошел к нему, не мог скрыть нервного нетерпения. Причиной тому был не только затянувшийся разговор Роберта с молодым солдатом; сержант показал архивариусу на серовато-желтое облачко размером с детского бумажного змея, которое стояло далеко на западной оконечности неба. Роберт заметил в ответ, что вот наконец какое-то изменение в монотонной синеве. Но Бертеле был склонен видеть в этом худое предзнаменование. Здесь ничто не происходит просто так.

— Гм, — рассеянно произнес Роберт.

Они вошли в казарму "Σ". Там, где обычно находится целла храма, располагалось сложенное из желтого кирпича строение в форме вытянутого прямоугольника. Коридор, противоположный конец которого выходил на каменную лестницу черного хода, делил все помещение на две половины. Потолки были так низки, что до них можно было дотянуться рукой. По обе стороны шли комнаты, в которые сквозь незастекленные оконные проемы-щели поступал слабый свет. Везде стояли трехъярусные нары, покрыты соломенными тюфяками, по бокам — скамьи и длинные столы, шкафы с вынутыми ящиками и без задней стенки, в углу — чан с водой, множество крючков на стенах, табуретки, лампа, стойка для деревянных ружей и сабель. Все буднично и обезличенно, все открыто, на виду. Свободные поверхности стен, выкрашенные белой краской, были испещрены нацарапанными и вырезанными надписями на разных языках и рисунками непристойного содержания. В раскрытые двери и оконные проемы тянуло сквозняком. Тяжелый дух и несмолкаемый шум голосов вперемешку с режущими, скребущими и скрипящими звуками нелегко было вынести любому, не только архивариусу, впервые переступившему порог казармы.

У одной из комнат, откуда доносились оживленный многоголосый говор и взволнованные выкрики, Роберт остановился. Он осторожно, стараясь остаться незамеченным, заглянул через дверной проем и увидел большую группу солдат, которые что-то горячо обсуждали.

— Всегдашний спор, — пояснил Бертеле архивариусу. — Каждый утверждает, что именно его страна выиграла кампанию, потому что сам не был свидетелем того, как закончились события, вследствие чего видит мировую историю такой, какой она была на тот момент, когда его оставило сознание и он был доставлен сюда.

— А я тебе говорю, Карл, — гудел хриплый бас, — мы никак не могли проиграть тогда войну. Полстраны было уже завоевано. Смотри, — и он начертил мелом несколько жирных штрихов на стенной доске, — вот здесь мы стояли двенадцатого, а семнадцатого мы уже вырвались из окружения и капитан мне еще сказал: "Ну, Людвиг, дело ясное", Карл, дружище, ты только подумай, что это значит, когда сам капитан говорит такое. "Дело ясное", — сказал он. Он же имел в виду военные действия, разве не так?

— Все это вздор, что вы там говорите, — вскричал звонкий голос, — ты и твой капитан! Вы тогда ничего не могли знать. Семнадцатого оно было действительно так, не спорю. Но двадцать третьего, когда тебя уже не было при этом, твой отряд стоял совсем не там, он отступил назад, а через два месяца еще дальше. Смотри, — он стал чертить черточки на другой стороне доски, одновременно стирая губкой позиции, которые обозначил Людвиг.

— Какое ты имеешь право стирать их, — гудел бас, — это последнее, что я помню. А то, что ты сейчас делаешь, чистая фальсификация истории.

— Вы ничего не понимаете, — вступил в спор третий голос. — Я был при штабе и лучше знаю, как обстояло дело. Война длилась еще целых два года.

— Это не так, не так! — вскричали наперебой Карл и Людвиг. — Ты несешь полную чепуху, даром что лейтенант. Война на Рождество закончилась, это все говорили. И на Рождество мы были уже здесь, в этом проклятом плену или как он там называется. Значит, мы не можем не знать, что она закончилась тогда.

Обступившие их товарищи, до того бросавшие только короткие реплики, теперь активно вмешались в спор. На доске чертились и стирались новые схемы, один оспаривал дату, которую называл другой, все разом кричали, и каждый излагал свою версию событий. Один утверждал, что он был очевидцем того, как пруссакам под Кёнигсбергом задали жару, другие возражали: мол, пруссаки под Кёнигсбергом одержали победу, это каждый ребенок учит в школе. "Да что мне до вашей школьной истории! — отмахивался тот. — Это все глупости, вранье!" Он, мол, присутствовал при том, рисковал своей жизнью, он должен знать, как обстояло тогда дело, в два часа пополудни. Его подняли на смех.

Каждый был убежден, что карта мира оставалась такой, какой она была на тот момент, когда он сам последний раз участвовал в событиях. Солдаты взялись под руки, стали в круг и начали раскачиваться из стороны в сторону. Раздавались возгласы: "de la partie!", "Ура!", "evviva".

Кто-то крикнул: "Говорят, снова война!" Голоса разом смолкли. Солдаты молча обменивались недоверчивыми взглядами. Круг распался. Казалось бы, этот возглас должен был взбудоражить молодых солдат, возбудить в них азарт, но оживились немногие. Роберт без труда догадался, что для них военная служба была ремеслом. Большинство же стояло как громом пораженное. Возможно, что они работали до войны в гражданских учреждениях и только под давлением обстоятельств надели военную форму. Теперь они стояли, сбившись в кучку, и хмуро смотрели в землю. То кое-кто бросал выжидающие взгляды в сторону двери. То ли они ждали вмешательства архивариуса, который уже открыто стоял в дверях, то ли инстинктивно искали выход из создавшегося положения. В коридоре уже толпились десятки любопытных, переговаривались приглушенными голосами; то и дело слышалось слово "война".

Архивариус напряженным взглядом следил за происходящим. Бертеле дергал его за рукав, торопя идти дальше, но тот только тряс головой. Он увидел, что наиболее активная часть воспользовалась замешательством массы. Эти солдаты понуждали других строиться в колонны, шипели на них, подталкивали, выкрикивали команды. И таинственный механизм повиновения срабатывал.

Похожая сцена разыгрывалась и за спиной архивариуса в коридоре. Выкрики становились все громче, звучали настойчивые возгласы: "Час испытания!", "Вооруженный народ!", "Пробуждение нации!", "За мир в будущем!", "Победа или смерть!". Послышались шаги марширующих солдат. Казарма гудела и сотрясалась. Из всех помещений вываливались группы мужчин в мундирах прежних времен, поспешно пристраивались к движущейся колонне, голова которой уже приближалась к каменной лестнице в противоположном конце коридора.

Скоро и архивариус, вокруг которого неизменно оставалось пустое пространство, оказался вместе с Бертеле на песчаном поле, расстилавшемся позади казармы "Σ". Они молча шагали по сыпучему песку. Над землей висела белесая пелена. Может быть, это была пыль, поднятая марширующими колоннами, или разрослось туманное серовато-желтое облачко, которое еще совсем недавно стояло в небе, как детский бумажный змей.

Это, мол, совершенно необычное явление, заметил сержант. Архивариус не понял, к чему относились его слова: к марширующим колоннам солдат или к туманному облачку в небе, на месте которого теперь отчетливо вырисовывались полосы, напоминавшие длинные паучьи лапы.

— Мы долго задержались здесь, — прибавил Бертеле, — я боюсь, что вы можете теперь неверно истолковать наш план.

— Какой план? — рассеянно спросил архивариус; он все еще находился под впечатлением беспомощных споров, слышанных им в казарме, и неразумных, как ему казалось, действий солдат, последовавших в ответ на возглас о войне.

— Среди моих товарищей немало таких, — осторожно начал сержант, — которым опостылело здешнее существование. И они хотели бы избавиться от своей участи — одним словом, бежать отсюда.

— Бежать? — удивленно переспросил архивариус.

— Да, и, может быть, даже через реку, на ту сторону. Под прикрытием темноты, где-нибудь в таком месте, которое не охраняется. В общем, мы располагаем некоторыми данными разведки.

— Через реку? — снова переспросил архивариус.

Сержант утвердительно кивнул. Он уверял, что крутые берега в отдельных местах вполне преодолимы, тем более если идти не в одиночку, а большими группами. Во всяком случае, мол, надо попытаться.

— И там вы хотите снова воевать! — воскликнул архивариус.

Бертеле вздрогнул. Нет, и трижды нет, заявил он. Они хотели бы только вырваться из этого летаргического оцепенения, в котором они находятся здесь. Хотя он понимает опасения архивариуса. И все же пусть он не думает, что они снова хотят на войну. Он лично намерен продолжить учебу, другие тоже мечтают заняться наконец каким-то стоящим делом или завершить свое образование. Они уже забыли, как там, в другом мире, как женщина, наконец, выглядит. Ведь разве это жизнь — то, что здесь.

— Согласен с вами, — сказал архивариус.

— А теперь эта проклятая война, о которой говорят, — продолжал Бертеле, — чего доброго, смешает все планы.

Он нервно теребил свой вихор.

Архивариус досадливо поморщился. Ему все же хотелось бы знать, сказал он, зачем заговорщикам понадобился архивариус.

Сержант вежливо пояснил, что солдаты хотели бы выслушать его мнение относительно замышляемого побега. И надеются даже на помощь архивариуса.

Подразделения тем временем построились в большое каре. Жара сгустилась, точно под стеклянным колпаком. Душный воздух отдавал чем-то сладковатым. Солдаты стояли недвижно, как фигурки в тире. Архивариус и Бертеле прошли вперед и остановились перед строем на некотором отдалении.

— Но вы не подумали, — сказал архивариус, — в какое положение вы ставите меня своим признанием, иначе я не могу расценивать ваши слова, господин Бертеле. Вы делаете меня соучастником тайного плана, что прямо противоречит законам Префектуры. Моей должностью я обязан властям.

— Мы, конечно, думали об этом, — спокойно отвечал Бертеле, — насколько мы вообще можем оценивать ситуацию, исходя из своего незначительного опыта. И все-таки, взвесив все, мы пришли к мысли, что вы как архивариус и хронист не принадлежите непосредственно к здешнему обществу и его органам власти, а являетесь в некотором роде посторонним лицом. Вы, насколько мы понимаем, заключили соглашение с Префектурой, которое, хотя и обязывает вас пребывать в этом крае, оставляет за вами тем не менее право человеческой свободы, свободы думать, желать и действовать. Вы если и находитесь во власти духа, который царит здесь, то в той лишь мере, в какой вам это нужно самому, — чтобы оставалась возможность свободно дышать. Тем самым вы, возьму на себя смелость определить ваше положение здесь, противостоите как сменяющемуся населению, так и осевшей в городе касте служащих — от городских охранников до Высокого Комиссара. Вы пребываете вместе с другими в плену, но сами по себе не являетесь пленником.

Роберт хотел уже после первых слов возразить, но этот сержант, к его удивлению, обнаружил столь неожиданную способность к рассуждению, что он удержался и с интересом продолжал следовать за ходом мыслей молодого философа в военном мундире. Долгое время Роберт не осознавал своего положения здесь; только благодаря Анне узнал, кто он такой в этом городе. Многое, о чем говорил сейчас Бертеле, представлялось ему убедительным. Он понимал теперь, что означало звание хрониста, само это слово привело его в замешательство и одновременно вызвало досаду, когда Катель в первый раз употребил его применительно к нему. Он вспомнил разговор с Анной сегодня утром. Задача его состояла не столько в том, чтобы писать отчеты для Префектуры, сколько в том, чтобы свидетельствовать о пережитом, быть посредником между мирами по эту и по ту сторону реки. В этом, должно быть, заключался смысл его существования.

— И все же это невозможно, — сказал архивариус, возвращаясь к исходной мысли разговора, — чтобы я делал что-то вопреки закономерности.

— Вопреки закономерности, — подхватил Бертеле, — ничто не может совершаться. Даже сама мысль, противная этому, невозможна. Мы свободны только в рамках закона. Даже если полагаем, что переступили его, мы все же остаемся во власти его действия. Хотя мы нарушаем его уже тем, что вообще обсуждаем сам этот вопрос. Это остается делом Префектуры. Однако задумываемое бегство, о котором я говорю, не может означать нарушения течения закона, ибо это — естественная мысль заключенного. Правда, большинство из нас, повторяю, слишком обессилено, слишком вяло, апатично, чтобы помыслить себе возвращение к нормальной жизни, не говоря уже о том, чтобы желать ее. Да вы лучше меня это знаете по гражданскому населению, от которого солдат изолируют. Хотя мы, может быть, ошибаемся. Я, к примеру, не знаю, как обстоит дело у фрау Анны, с которой я имел случай несколько раз разговаривать. Она такая робкая. Но у меня нет сил, чтобы размышлять еще и о судьбе других. У меня даже не возникает вопроса, почему я нахожусь в этой обители военщины, хотя я никакой не солдат, а студент философии и случайно ношу военный мундир. Вы и не подозреваете, господин архивариус, каких невероятных усилий стоит мне мыслительная работа в этой гнетущей атмосфере, какое требуется напряжение, чтобы в условиях этой впустую протекающей жизни ухватить мысль и мало-мальски понятно ее выразить. Ведь все, что я вам излагаю сейчас, я заранее приготовил, составил фразы, заучил и все время повторял их про себя, чтобы не растерять слова до встречи с вами, чтобы в решающий момент не впасть вдруг в это состояние оцепенения и апатии, в которое все здесь так легко погружаются. Теперь вы, может быть, поймете, почему я до сих пор был немногословен и все время поторапливал вас. Я не ожидал, что мы так задержимся в казарме, я надеялся, что быстро приведу вас к своей группе, которая должна была ждать нас позади казармы. А теперь такая суматоха поднялась, такое смятение среди солдат. Я сам, может быть, должен был присоединиться к остальным, но тогда бы я вас вовсе потерял из виду. Позвольте мне надеяться, господин архивариус, что я все же не напрасно позвал вас сюда. Помогите нам!

Роберт увидел капли пота, выступившие на лице сержанта, многословная речь стоила ему большого напряжения, так что силы его были на исходе. Целый рой мыслей вызвали у архивариуса слова Бертеле. Упомянутое им имя Анны в разговоре о бегстве заставило его вспомнить, как она трижды умоляюще просила Роберта взять ее с собой.

Вдалеке послышалась барабанная дробь. Как истуканы стояли солдаты в пестром каре. Через песчаное поле топала группа штабных чинов, и вот уже перед строем встал генерал с рупором в руке; он приставил его ко рту.

— Солдаты! — прокричал он. — Солдаты! Вы — счастливая страна. Ваше счастье — это долг.

Он зашагал дальше через поле вместе со своей свитой и скоро скрылся в облаке пыли. Солдаты стояли неподвижно.

Каким образом случилось, что Роберт через какое-то время вдруг оказался в самой гуще солдат, он не мог бы себе объяснить. С того самого момента, когда до его сознания со страшной очевидностью дошло, где он был, он все сильнее проникался каким-то новым ощущением своей задачи по отношению к окружающему миру. Неизвестно, что теперь послужило толчком к его действию — разговор с Бертеле или призывная речь генерала перед строем, только архивариус выступил вперед, в середину каре,, и, сделав широкое движение рукой, в которой держал шляпу, обратился к молодым солдатам из казармы "Σ".

— Вас уже больше нет, — сказал он. — Вы воображаете, будто находитесь в плену, что тоже, конечно, верно, но только в плену навязчивой идеи.

Слова, хотя и негромко звучавшие, сверлили воздух, режущим эхом отдавались в ушах молодых солдат. Они, не расстраивая своих рядов, плотной стеной надвинулись на говорящего.

— Вы свою жизнь прожили, — продолжал архивариус, — для вас она кончилась.

Тысячи пар глаз так и впились в человека, который не только развеивал иллюзию жизни, за которую они все до сих пор в той или иной степени держались, но еще и внушал им, что цель их земного бытия была не более чем самообманом. Ведь архивариус убежденно говорил, что бесчисленные людские жертвы не искупали несчастий на земле, но только приумножали их, что всякое стремление к завоеванию, если смотреть с точки зрения всей человеческой истории, всегда уже содержит в себе зачаток смерти и последующей гибели для всякого, кто одержим этим стремлением, что все захватнические войны в конечном счете велись напрасно и тысячи и тысячи в разное время погибали ни за что.

Не у одного вояки вызвали внутренний протест эти слова, ибо они перечеркивали сызмальства усвоенные ими представления о ценностях жизни, таких, как борьба и отвага, военная доблесть и презрение к смерти; не один вояка вскипел негодованием от того, что попиралось такое чувство, как любовь к отечеству, и все совершающееся под его знаком.

Архивариуса не смущали угрожающие и оскорбительные выкрики, летевшие из строя, он явственно слышал в них отчаяние и боль солдат — ведь он ставил под сомнение самые основы их прежних представлений и опровергал мнимые добродетели военной касты, за которыми, по сути всегда стояли унижение человеческого достоинства, дикость и жестокость разжигаемых инстинктов, убийство по приказу и ослепление ненавистью, разрушение и уничтожение ради разрушения и уничтожения. И следствием всякого оружия, с какой бы целью и против кого бы оно ни направлялось, всегда были нищета и несчастье тысяч и тысяч, безмерное страдание невинных, все безымянное страдание земли.

— Конец всех великих сражений, — говорил архивариус, — никогда не означает мира. Исход войн и наследие, которое они оставляют тем, кто выжил, — это всегда оскверненная часть мира, искалеченная часть человечества. Более того, всякая война, в каком бы уголке земного шара она ни велась, всегда влечет за собой губительные последствия для всего мира. Нет ни одной разумной причины, оправдывающей неисчислимые раны, которые наносит себе человеческий дух. Наносит снова и снова, пока отдает себя во власть грубой силы. Кто не чувствует безумия, безумия этой противоестественной игры, тот по крайней мере должен согласиться с калечением человеческого рода, с безудержным саморазрушением. Ибо природа не дает себя обмануть. Кто становится инструментом бессмысленного уничтожения — подумайте о себе, — тот сам в конце концов становится жертвой бессмысленного уничтожения.

Многие, казалось, осознали свою участь. Многие начали понимать, что их оружие и военные доблести означали призрачную действительность, заученную фразу. Что не было чести, за которую, как им мнилось, они сражались, а было только убийство. Что они позволили использовать себя в преступных целях и стали могильщиками Европы. Едва ли нужны были еще слова, которые архивариус на правах хрониста города мертвых, как он выразился, говорил им, разъясняя, что теперь, в новой войне за господство в мире, ни за что погибнут и их дети и внуки, как погиб в свое время каждый из них.

Неизвестно, кто первый решился сломать свое деревянное оружие, только этого примера оказалось достаточно, чтобы и все остальные молча начали делать то же самое. Они ломали оружие, которое им дорого стоило, ломали сабли и копья, ружья и механические пистолеты и бросали игрушки зла в общую кучу. Они признали горькую правду, признали собственную вину. Сломав оружие, каждый устало опускался на землю, как путник, который после долгих блужданий делает привал. Они отдыхали, облегчив совесть, сбросив с себя груз вины, осознание которой пришло к ним слишком поздно.

В то время как архивариус ходил между ними, расслабленными и притихшими, беседовал то с одной группой солдат, то с другой, высматривая вместе с тем Бертеле, которого он потерял из виду, кто-то вдруг показал ему на войско, что двигалось через поле со стороны дальних казарм. Голова колонны уже приближалась к ним, и можно было различить отдельные фигуры, одетые в военные мундиры древних времен. Точно разноцветная лента, конец которой терялся вдали, колонна тянулась, извиваясь и выползая откуда-то из незримой глубины. Казалось, все армии мира, что в разные века проходили, воюя, по земле, были представлены тут, в этих фигурах воителей. Тяжело ступая, шли они, опустив глаза, словно стыдились своей роли, словно осознавали, что они выглядели среди сегодняшних своих собратьев по ремеслу как шествующий паноптикум. Слышно было, как позвякивали подвески на древних доспехах у того или иного воина.

Сидевшие на земле солдаты с любопытством разглядывали своих предшественников, тихонько обмениваясь замечаниями о них.

Хронист увидел, что в этих марширующих колоннах, которые теперь уже приближались к тому месту, где громоздилась куча поломанного деревянного оружия, шли те, кто носил это воинское снаряжение в далеком прошлом.

Тут были спартанцы и афиняне, персы, македонцы, этруски, пунийцы, норманны и викинги, греческие гоплиты, римские всадники, германцы, кельты, маковейцы, скифы, парфяне и селевкиды, галлы, гельветы, кимвры и тевтонцы, свевы, херуски, гермундуры, маркоманы, англосаксы, вандалы, вестготы и остготы, мадьяры, гунны, монголы, китайцы трех династий, индусы, легионеры, рабы, наемники и илоты, англичане, французы, бургундцы, рыцари Белой и Алой роз, крестоносцы, мавры, гвельфы и гибеллины, паписты и кайзеровцы, гуситы, славяне, ливонцы, курляндцы, словенцы, хорваты, словаки, шведы, финны, ландскнехты и рыцари эпохи Ренессанса, португальцы, испанцы, датчане, турки, фламандцы и валлонцы, шотландцы, пруссаки, немцы всех племен — не назвать, кто шел тут еще в рядах этого неисчислимого войска всех времен и народов.

Но это нашествие не являло собой демонстрацию грандиозных побед и поражений. Тут словно бы развертывалась, страница за страницей, огромная мертвая книга мировой истории, вся красная от крови, пролитой в борьбе и войнах. Ведь у каждого из проходивших здесь висела на шее восковая табличка с надписью, которая свидетельствовала, что за ним стояло великое множество убитых — десять, двадцать, тридцать, сто тысяч и более жертв, подобных ему. Не каждый из этих погибших родился воякой, не каждый заслуживал преждевременной смерти, на которую обречен был правителем своей страны. Не один был насильно оторван от своего ремесла, от земли, которую возделывал, от семьи, от дома, от родных мест, от всего, что любил и чем жил. Сколько загубленных, потраченных ни на что жизней, сколько разрушенных иллюзий, призрачных надежд! И сколько накопившейся боли и проклятий кричало теперь из этой немой армии миллионов и миллионов, которые давно уже миновали зону казарм города мертвых и ушли в северо-западном направлении, сгинули бесследно, канули безвозвратно во тьму, в неизвестность.

Наверное, каждого, кто наблюдал сейчас проходившую мимо похоронную процессию истории, эти образы наводили на подобные мысли. Как будто через приоткрывшуюся завесу смотрели они и видели самих себя в зеркале более позднего времени. Разве и сами они не были заражены леностью духа, заставившей их в свое время прийти в восторг от зрелища, которое в своем возобновлении от войны к войне являло собой стереотип все той же глупости, все того же тупого насилия над естественным ходом! Сколь несерьезно было говорить о прогрессе человеческого рода, пока люди от поколения к поколению топтались на месте, не в силах освободиться от старого заблуждения относительно войн. По лицам мертвых солдат пробегала усмешка. Они непрерывно кивали головами, точно фарфоровые фигурки. Колонна между тем достигла того места, где было свалено поломанное оружие. Один за другим бросали древние воители свои латы, доспехи, знаки различия в общую кучу, словно это была свалка мусора. Архивариус не удивился бы, если бы сейчас вдруг прозвучал сигнал, возвещающий об окончании часа упражнений.

Серовато-желтая пелена висела над землей, скрадывая очертания казарменных строений. Роберт отыскал глазами своего спутника. Бертеле сбросил свое кепи с головы, взгляд его был печален.

— А вот и вы, — сказал архивариус.

— Да и нет, — отозвался Бертеле и провел языком по сухим губам. — Значит, мертвые, — помолчав, сказал он. — Кто бы мог такое предположить. Теперь, разумеется, многие вещи объясняются. В этом случае о побеге и говорить нечего. Я напрасно обеспокоил вас своими заботами.

Архивариус потер рукой лоб, словно припоминая, о каких заботах говорит молодой студент философии. Он всецело находился под впечатлением события, происходившего на песчаном поле, и хотел вовлечь сержанта в обсуждение занимавшей его сейчас мысли: была ли связь между его словами, с которыми он обратился к солдатам, и последующими событиями, в том числе шествием воителей разных армий и разных эпох.

— Вы не напрасно меня обеспокоили, господин Бертеле, — сказал архивариус, — что мы знаем о наших скрытых задачах!

Он кивнул на громоздившуюся кучу, в которую древние воины швыряли свои доспехи и снаряжение. Бертеле отвел архивариуса в сторону.

— Но скажите мне, — попросил он, — почему многие из нас, и я в том числе, так долго думали, что мы еще живы.

— Это можно объяснить тем, — предположил архивариус, — что вы не осознали факта умирания.

— Факта умирания?

— Насильственная смерть слишком быстро настигла вас. Не было приготовления, перехода из одного состояния в другое. Плоть перестала физически существовать прежде, чем это дошло до вашего сознания.

— Если это так... — сказал Бертеле и не закончил фразу.

— По моим наблюдениям, — продолжал архивариус, — которые, разумеется, далеко не полны, это обстоит именно так. Еще и поэтому вас, вероятно, изолируют от остальных обитателей города. Процесс умирания, который протекает еще на той стороне реки, соответствует, если я правильно понимаю, состоянию, в котором мы все пребываем здесь. Это словно бы другая сторона, продолжение вашего превращения. В акте умирания душа, наше угасающее сознание, предчувствует ощущение смерти, и в первом периоде состояния смерти еще живет отголосок жизни. Это не воскресение, как иные поначалу полагают, но промежуточный период, в котором жизнь проходит через фильтр, после чего уже копируется только ее пустая форма. Во всяком случае, для меня несомненно, что это есть переход, промежуточная станция, откуда потом отбывают навсегда; у вас это так называемые маневры, с которых ни один не возвращается, у нас в городе — ночные сборные эшелоны под сигнал рожка, чего каждый со страхом ожидает, как ожидают там, на той стороне, конца жизненного срока. Некоторые воспринимают пребывание здесь как плен, протекающее вхолостую существование, однако большинство, сколько я мог заметить, стремится продлить по возможности срок пребывания на этой промежуточной станции. Срок у каждого свой, но продолжительность его в каждом отдельном случае предопределена, кажется, уже в момент прибытия сюда. Какая тут закономерность, для меня еще неясно, хотя я уже кое о чем догадываюсь; но если бы даже я и знал, то не вправе был бы говорить. Впрочем, можно предположить, что никто не имеет представления о том, как долго продолжается первый период его состояния мертвого, потому что он утрачивает прежние понятия о времени. Его чувствования и мысли знают только настоящее. Вот все, что я могу сказать вам, мой дорогой господин Бертеле, исходя из своих наблюдений о жизни города, которая предстает передо мной пока что в виде странных и не связанных между собой событий. Но я говорю это потому, что хочу помочь вам найти ответы на вопросы, которые вас, как студента философии, должны были занимать в вашей жизни.

В то время как архивариус говорил, ему все больше раскрывался характер и формы протекания жизни в городе; он как бы рассуждал вслух сам с собой и только под конец вспомнил о своем собеседнике. Когда он обратил взгляд на Бертеле, то увидел, что его голова склонилась на плечо; он впал в забытье, прямо стоя на ногах, охваченный усталостью. Архивариус подхватил его под руки и попытался осторожно усадить на землю.

— Извините, — сказал студент, очнувшись, — приношу вам тысячу извинений. Думаю, что я все понял.

Архивариус увидел, что уже последние воины исторического шествия побросали в кучу свои доспехи. Солдаты разбрелись по полю. Воздух тем временем заметно посвежел.

— Земля, — медленно проговорил сержант, — теперь уже больше не круглая, она стала для нас покатой плоскостью.

— И все же, — заметил архивариус, который один стоял во весь рост среди солдат, группами сидевших на земле вокруг него, — и все же у вас еще остается задача. Задача, которая есть не только у погибших солдат, но у всех умерших, пока они еще пребывают в этих краях. Но прежде всего у вас!

Роберт смотрел на лица, похожие теперь одно на другое, — и даже Бертеле не составлял здесь исключения. Глубоко запавшие глаза, землистый цвет кожи, выступающие кости, заостренные носы, голые черепа. Но у всех в глазах еще стоял немой вопрос. "Что, что мы можем сделать?" — как будто спрашивали их взгляды.

— Возвращайтесь назад, за реку! — сказал архивариус. — Не ради себя возвращайтесь, как вы хотели, но ради живых. Как духи являйтесь им в сновидениях, во сне, в этом состоянии, которое так сходно с вашим. Предостерегайте их, напоминайте о себе и, если нужно, мучайте их. У вас в руках ключ суда. Настоящее вашей смерти могло бы спасти будущее жизни. Овладевайте смертными, будите их мысли и чувства!

Как увещевают детей, так убеждал архивариус мертвых солдат. Едва он кончил говорить, как могучие колонны казарм зашатались, точно сотрясаемые подземными толчками. Но никакого колебания песчаной почвы не ощущалось. Каменные стволы колонн изогнулись, древние барабаны выпучились, рухнул архитрав. Затем стали лопаться, трескаться, ломаться внутренние перегородки, рушиться стены, строение медленно распадалось — перекрытие за перекрытием, ярус за ярусом, пока вовсе не рассыпалось.

Солдаты прикованными взглядами следили за происходящим. Сотни и тысячи повскакали с мест, тыча костлявыми пальцами в разрушенное здание. Оно развалилось почти бесшумно, точно карточный домик. Над дымящейся грудой развалин взвилось облако известковой пыли, которая медленно оседала на землю. Из-под сизого дыма вырвались желтые огоньки, искры снопом взлетели в небо. Как солома вспыхнули ветхие мундиры, занялось сухое дерево ружей. Где громоздилась гора военных доспехов и снаряжений, взметнулось высокое пламя костра. Горячей волной жара обдало архивариуса, он медленно отступил назад, не отрывая глаз от огненной пирамиды.

Потом он не спеша обошел кругом груду развалин, лежавшую на том месте, где еще недавно стояло строение храма-казармы. Дым мало-помалу рассеялся, и лучи заходящего солнца прорезали холодную синеву неба. Когда архивариус снова подошел к костру, в котором горело оружие людей более чем за две тысячи лет, по черным обуглившимся обломкам дерева местами еще пробегали огненные змейки, кое-где вырывались небольшие языки пламени. Мертвые солдаты разбрелись по полю. Чары рассеялись. Многие водили хоровод вокруг догорающего костра, в котором тлели ложная честь и ложная слава их жизни. Теперь они были освобождены. Самообман рассеялся.

Они видели человека, чьи слова вызвали превращение, человека, который расшатал камни и зажег костер. Он стоял как призрак. Они не знали, что это был хронист их города, посланец жизни на службе Префектуры. Небо обещало новую утреннюю зарю, и они будут теперь являться людям, как он наказывал им, в виде безоружных духов.

А он в это время думал, что сказали бы в Хенне об обвале казармы "Σ", да и всех других, как он предугадывал, казарм культового сооружения, об обвале, который произошел без вмешательства какой-либо магической силы.

Он вдруг заметил, что на нем все еще была котильонная лента, он сорвал ее с пиджака и бросил в тлеющий костер; вспыхнувшее пламя тотчас пожрало ее.

Потом он отправился в свой город. Ему показалось, что солдаты поют. Но это пело его сердце, грустно и доверчиво. Он сжал кулаки и прибавил шагу. Часовые, когда он проходил мимо караульной будки, не обратили на него внимания.

В небе еще какое-то время стояло серовато-желтое облачко, только теперь оно переместилось на противоположную сторону и снова было величиной с детского змея. Когда архивариус вышел за пределы зоны казарм, облачко исчезло. Никто из обитателей города не заметил его.

 

16

Отзвуки всеобщего волнения, царившего повсеместно в городе, казалось, не проникали в тихую обитель Архива. У Роберта после возвращения из военной зоны по крайней мере было такое ощущение, что он пребывал на уединенном острове, до которого не докатывались волны житейского моря. Он погрузился в атмосферу отрешенности и покоя прохладных помещений; он закрыл на все глаза, не желал больше ничего видеть и знать. Но то было заблуждение, которое вскоре развеялось.

В стенах Архива тоже чувствовалось возбуждение, наэлектризованность; в воздухе витало какое-то напряжение, доводившее порой до нервического раздражения. Внешне все шло как будто своей неизменной чередой; опытный Перкинг сидел над грудой бумаг и давал указания другим ассистентам, которые составляли списки за списками. Почти все занимались этим, и только немногие урывали порой время для изучения пандектов, реставрации текстов, их переложению и комментированию. Число курьеров возросло; они непрерывно курсировали между Архивом и Префектурой, сновали из помещения в помещение, приходили и уходили, перешептывались, сбегали вниз и вверх по лестницам, что-то приносили и уносили. Даже Леонхард, которого архивариус просил без него принимать возможных посетителей, поскольку сам, как он подчеркнул, хотел бы уже не отвлекаться и закончить-таки свою работу, даже Леонхард был привлечен для составления каталога и срочных копий документов и переместился теперь в зал ассистентов, чтобы всегда быть под рукой у Перкинга.

На столе у архивариуса лежал раскрытый том, страницы которого оставались чистыми и ждали его записей. Он подолгу смотрел на пустые листы, словно ожидая чуда, благодаря которому они могли заполниться переполнявшими его чувствами и мыслями. Неоднократно брался он за перо и всякий раз, помедлив, откладывал его в сторону.

Часто тревога и тоска гнали его в противоположное крыло здания, в комнату в пилоне; он кидался к окну, высматривая, не стоит ли внизу, у ворот, Анна, — Анна, которая, как ему думалось, в любой момент могла вернуться (после той кошмарной ночи!) и ждать его. Он даже спускался по веревочной лестнице в подполье, отпирал потайную дверь в подземный коридор и оставлял ее на всякий случай приотворенной, а откидную дверцу люка держал открытой. Но всякий раз, заглядывая среди дня к себе в комнату, он находил ее пустой.

Как неприкаянный бродил он туда и сюда по архивным помещениям, где сидели за работой почтенные ассистенты и бегали взад и вперед курьеры; кивал Перкингу, который на мгновение поднимал на него отстраненный взгляд, — этот мир был точно отделен от архивариуса невидимой перегородкой, он находился вне этого мира и был ему совершенно чужим.

Он возвращался к своему письменному столу, снова подолгу смотрел на пустые страницы, и рука его по-прежнему не могла вывести ни единой строчки. Если не произойдет чуда, то он, похоже, предстанет однажды пред очи Высокого Комиссара, как школьник, не выполнивший задания.

Все побуждало его принять решение. Но не было еще звонка из Префектуры с приглашением к разговору с Комиссаром, и письмо, о котором его уведомили, тоже еще не приходило.

Он нервно расхаживал вдоль книжных стеллажей, на которых громоздились объемистые справочные тома с указанием местонахождения рукописей и книг, но буквенные и числовые шифры ни о чем ему не говорили. Он без пользы листал пухлые справочники и ставил обратно на полки. Разве не могло казаться странным, что он за время своего пребывания здесь так и не освоился с практической стороной дела, не приобрел и малейших навыков обращения с Архивом. Он не имел никакого представления о наличном фонде, о том совокупном духовном наследии, что собрано было здесь, в подземных хранилищах. Он не знал, что где расположено и по какой системе, и ни одной книги, ни одной рукописи не в состоянии был найти самостоятельно, без помощи младших архивных служителей; даже такой мальчик, как Леонхард, или другие посыльные обнаруживали в этих вещах большую осведомленность. Он не мог, к примеру, установить, взято ли на хранение и на какой срок то или иное из интересующих его сочинений, в том числе лахмаровские легенды о Хенне, не мог узнать, оставались ли еще в Архиве записки Кателя, дневники Анны, бумаги отца. К своему стыду, он не знал даже, собраны ли тут творения великих поэтов прошлого столетия, какие из них еще хранятся, какие уже изъяты; не знал, как обстояло дело с сочинениями известных авторов современности. Он не мог бы дать разъяснения по самым простым вопросам Архива, заведующим которого он числился. Пожалуй, он обозревал поверхностно работу, но все же не он, а Перкинг молча направлял ход дела и держал связь с Префектурой. В сущности, признавался себе Роберт, он сам был не более чем представительствующей фигурой.

Возможно, он ложно очертил круг своих задач, сосредоточил внимание на окружающей жизни, наблюдая жителей, устройство города, всякого рода ритуалы, вместо того чтобы включиться в деятельность Архива. Если бы его с самого начала поставили в известность, что это за город, он, может быть, иначе взялся за дело. Но ему предоставили самому добывать знание об истинном положении вещей. Тревожила его и мысль о том, что он превышает свои полномочия, активно вмешиваясь в события города, как, например, на собрании масок или при посещении казарм.

Так же мучительно было порой осознавать, что он постоянно общается с тенями и здесь, в Архиве. Но страх, внушаемый этой мыслью, все больше уступал место чувству некоего освобождения. Окончательное знание, что он пребывает в царстве мертвых, пошло на пользу, развеяло до некоторой степени тревожную подозрительность, неопределенность, так долго мучившие его и сбивавшие с толку. Но оставалось много таинственного, хотя он и отказался от попыток объяснить необъяснимое для человеческого разума диалектическим путем. Сколько бы он ни раздумывал, сомневаться в действительности промежуточного царства было уже невозможно. Его существование не имело ничего общего с верой или неверием, с ним приходилось мириться, принимать как нечто данное. Положение вещей здесь было ничуть не более загадочным, чем формы и течение жизни по другую сторону реки.

Но что больше всего занимало Роберта, так это неразгаданная тайна его ближайшего окружения, почтенных ассистентов, этих двенадцати бессмертных. Что Архив означал некую контрольную инстанцию, было очевидно, равно как и то, что письменное слово подвергалось такому же контролю, как и прожитая человеческая жизнь. И все же — какой цели служил Архив? Он ни разу за все время не видел, чтобы кто-нибудь из местных жителей пользовался какими-то из собранных здесь сочинений и рукописей. Может быть, все это духовное наследие служило лишь мнимым целям властей? В таком случае это было бы нечто вроде ханжеской игры фабрик, которые, подобно двум огромным ковшам, бросали одна другой корм, подпитывая друг друга, в то время как втянутые в процесс люди не осознавали тщетности своего труда.

Архивариус медленно спускался по винтовой лестнице, которая вела в подземные ярусы. Он редко заглядывал в эти подвальные залы с высокими, до потолка, стеллажами, которые членили помещения на узкие прямоугольники. На полках стояли освещенные мягким светом папки и подшивки бумаг, рукописи, книги и древние фолианты иногда плотными рядами, иногда разреженно, не пожелтевшие и даже не слишком запыленные. Видимо за порядком здесь следили юноши, младшие служители, которых было по двое или по трое на каждом этаже.

В настоящий момент они занимались тем, что отбирали какие-то сочинения в соответствии со списком. Они откладывали их на передвижной столик. При появлении архивариуса один из служителей поспешно протянул ему список означенной литературы, решив, что тот спустился сюда с целью проверки их работы. Архивариус с серьезным видом пробежал его глазами и одобрительно кивнул головой, хотя и не понял, что это за список и для чего он составлен. Юноша заметил, что эти тома, мол, потребовали "наверху", вероятно, в связи с тщательной селекцией, которая проводится в их секторе, а больше он ничего не знает, это мол, не их, младших служителей, дело, господин архивариус, должно быть, в курсе, он же только хотел этим сказать, что они не совсем уж механически исполняют свою работу. Юноша стоял, опустив глаза, с чуть кокетливым, как показалось Роберту, выражением зардевшегося румянцем лица.

— Ну хорошо, — сказал архивариус, беря с тележки одну из книжек, какую-то брошюру, изданную в 1812 году в Париже; потом взял из стопки еще несколько книг, это были итальянское, английское, немецкое издания, одно, он заметил, за 1876 год, другое за 1913-й; он подержал их с минуту в руках и положил обратно.

— А сами вы их читаете? — поинтересовался он.

— Только в тех случаях, когда поступает специальное указание, — сказал старший из служителей.

В нескольких папках, лежавших на тележке среди отобранной литературы, он обнаружил рукописные листы, по одному, по два в каждой папке. "Моя вера в искусство", — прочел он и вздрогнул. Это было длинное письмо, в три-четыре страницы, он быстро перелистал его и увидел в конце подпись: Вальтер Катель.

— Ecco, — сказал архивариус.

Он осторожно, как будто опасаясь, что листы могут рассыпаться в прах, положил папку на тележку. Он слегка кивнул юношам (взгляд его при этом был устремлен поверх их голов) и, повернувшись, медленно пошел к винтовой лестнице.

На другом этаже, куда он спустился, царил тот же порядок. Здесь дежурили два служителя, один голландец, второй швед. Он осведомился у них, какие из сочинений, изданных в его стране в последние два-три десятилетия, поступили в Архив. Вопрос вызвал у юношей удивление; они позвали через звуковое устройство хранителя сектора. Тот тоже молодой еще человек в монашеском одеянии, почтительно выслушал архивариуса и вежливо объяснил, что, согласно общему правилу, взятые на хранение сочинения не классифицируются ни по времени их поступления, ни по языкам регионов. Даже имя автора не играет роли, так как все написанное по истечении определенного срока достигает состояния анонимности и важным является исключительно содержание, но не то, кем написано сочинение или кому оно приписывается. Поэтому включение всегда производится по тематическому принципу, чем занимаются в каждом отдельном случае ассистенты Архива.

В то время как хранитель сектора учтиво разъяснял все это, Роберт вспомнил о регистрационном списке, который он видел однажды у Перкинга, — он действительно был составлен по тематическому принципу; примечательно, что и Перкинг в одной из бесед с архивариусом говорил примерно то же самое, что и молодой служитель; по их словам, всякий документ утрачивает свое значение для Архива в той степени, в какой основу его составляют субъективные воззрения автора.

Юноша заметил, что, хотя он и старший служитель и отвечает за всю работу в секторе, он является всего лишь исполнителем весьма незначительного ранга. Также и опытный Перкинг, считавшийся старшим ассистентом, всегда подчеркивал, что в деятельности его и всего Архива осуществляется только линия, проводимая Префектурой. Префектура! Это означало, если правильно понимать, инстанцию смерти. Бытие смерти не признавало ничьей индивидуальной судьбы, ни в физическом смысле, ни в духовном. Только на переходный период сохранялась видимость, предусматривалась обратная соотнесенность с личным характером жизни. Это имело силу для каждого, за исключением немногих, кто назначался ответственным за соблюдение порядка или стражем, помощником или регистратором, исполнителем культа или полубогом в масштабах всего города. Эти уже не оглядывались на прошлое, они скромно перешли в тот разряд, который им был отведен. Но со временем и их, наверное, постигала та же участь, что и подавляющее большинство, их сменяли так же, как рукописи Архива.

Хронист всматривался в лицо молодого помощника: умный высокий лоб над светлыми густыми бровями, полные губы, их уголки опускались книзу, образуя скорбные складки по обеим сторонам рта, в то время когда он молчал, но в них же проскальзывало что-то насмешливое, когда он говорил. На вид ему было лет двадцать пять.

В то время как младшие служители взбирались по лесенке, чтобы достать нужный том с верхних полок, молодой хранитель и архивариус не спеша прохаживались вдоль рядов стеллажей. Тихо позвякивали ключи в связке, висевшей на поясе хранителя. Он рассказывал о младших служителях. Оказалось, что каждый из них был последним отпрыском рода по мужской линии, который угас вместе с ним по другую сторону реки.

Архивариус попросил хранителя рассказать немного о себе. Они остановились у низкого стола, Роберт присел на его край, хранитель стоял, прислонившись к книжному стеллажу.

— Я люблю поэзию, — рассказывал юноша, — хотя сам я очень рано отказался от попыток сочинять стихи. Я собирал поэзию, был ее вестовым. Искусство есть высшее, может быть единственное, выражение духовной способности, которое равноценно идее человека. Я пытался высказать свои мысли, но при этом вовсе не стремился переубеждать людей, тем более развлекать их, я просто хотел, чтобы люди, способные и стремящиеся к истинной духовности, имели возможность лицезреть ее адекватное выражение. Так, я собирал на литературном рынке подлинные свидетельства поэзии и издавал ежегодный альманах. Я хотел отделить вечные ценности от преходящих уже при жизни поэтов и не доверять оценку ни случайным потребностям дня, ни дешевой критике истории.

Юноша говорил с достоинством, но без тени заносчивости.

— Между тем и мой ежегодник попал под обстрел критиков, — продолжал он. — Хотя один из распространенных упреков сводился к тому, что я будто бы предъявлял завышенные требования к качеству, мне тем не менее скоро стало очевидно, что я, несмотря на все чувство ответственности, установил планку качества слишком низко.

— И вы потеряли, — сказал архивариус, — веру в призвание слова и поэзии?

— Не в их метафизическое значение, — возразил юноша, глаза которого светились холодным огнем, — просто я понял, что даже самый неподкупный критерий субъективен в меру заблуждений своего времени. Я пришел к выводу, что должен оставить это дело, которое считал своей жизненной задачей. Прекратил издание альманаха.

— Может быть, — предположил Роберт, — тут сыграло роль то обстоятельство, что вы еще слишком молоды.

— Я не знаю более чувствительного критерия творческого духа, — сказал хранитель, — чем строгость юности. Не имеет смысла дальше говорить о моей жизни. В любом случае это был урок, хорошая школа, которая помогла мне понять структуру Архива сразу же, как только я поступил сюда. А это произошло вскоре после того, как я отвернулся от поэзии и избрал обычную профессию, чтобы зарабатывать на хлеб.

Хранитель помолчал немного, потом хотел было снова обратиться к своей работе, но архивариус (который проникся симпатией к юноше, разглядев в нем чистую натуру) осведомился, не попадались ли ему среди последних поступлений бумаги Бодо Лахмара, легенды о Хенне. Хранитель сказал, что они как будто приняты на хранение на какой-то срок.

— Решение предварительное, — заметил он.

Архивариус выслушал это не без волнения и, поблагодарив юношу за беседу, попрощался с ним.

Так спускался он все ниже, с этажа на этаж, задерживаясь на каждом, обменивался двумя-тремя фразами с дежурными служителями и осторожно выведывал, не взяты ли какие-нибудь книги и рукописи во временное пользование. Но это всегда были только отдельные сочинения, которые находились в работе у ассистентов.

Наконец он спустился в самый нижний подземный этаж, где пребывал Мастер Магус. Он и сейчас был на своем обычном месте. Архивариус застал его за чтением, по крайней мере тот держал в руках развернутый пергаментный свиток; но, может быть, он был погружен в раздумье. Снова стоял Роберт перед почтенным старцем, который в своей серебристо-серой мантилье напоминал отшельника. Снова смотрел в его бездонные глаза, светившиеся ровным глубоким светом знания, знания бытия, лежавшего по другую сторону земных вопросов.

Мастер Магус опустил рукопись и устремил из своего далека взгляд на архивариуса. Потом заговорил.

В памяти Роберта отчетливо запечатлелись первые слова великого пустынника, старейшего из ассистентов Архива, которые тот произнес, поприветствовав гостя жестом руки и пригласив его сесть напротив себя на низкую каменную скамеечку.

— Время нуждается в словах, то, на чем не лежит отпечаток времени, довольствуется молчанием.

Точно молния сверкнула и рассеяла мрак гнетущих дум, освободив от необходимости прямых ответов на все вопросы о значении Архива.

— Зримыми остаются соответствия, — тихо прибавил старец.

Потом он рассказал о царе Ашоке, который некогда в своем царстве приказал высечь на каменных плитах слова возвышенного, просветленного, совершенного — речения Будды, какими они дошли до нас в изложении его учеников, и эти каменные плиты были установлены в его стране. Благодаря этим наскальным эдиктам, этой жизни в духе имя его оставалось в памяти потомков в течение двух с половиной тысячелетий. Правда, то, что тогда знал каждый деревенский ребенок, что было всеобщим достоянием людей в Индии, ограничивалось в продолжение веков немногим, но это и не может быть иначе, и даже мудрость и жизненный опыт Сиддхарты Гаутамы, современниками которого были Гераклит и Конфуций, были извращены и вульгаризированы.

Старец говорил о небольшой группе рассеянных по миру одиночек, живущих хлебом духа, тогда как масса остается в плену материальных сиюминутных потребностей. Но знание божественной субстанции, которое оставляет свой живой след в человеческой душе, всегда существует на Земле. Суть не в том, что всегда и везде пользуются его запасом, главное, что всегда остается возможность прибегнуть к нему надлежащим, верным способом.

Чтобы отдохнуть в тени, путнику не нужен весь лес, даже вся крона старого дерева, довольно и части ветвей, которые могут подарить тень.

Он долго молчал, чтобы дать слушающему подумать. Роберт увидел в этом образе сущность Архива.

— Дух есть творческая магия, — сказал старец. — Монастыри в Тибете, склоны Арарата, хранящие свою тайну, буковинская Садагора или францисканские Ассизы, минойские пляски, или элевзинские мистерии, или шабаши ведьм — все находит соответствие себе в знаках, написанных или ненаписанных текстах, какими их хранит Архив. Это всегда волшебство, которое неподвластно человеческой воле и в котором не участвует простой человеческий разум. В жизни мы питаемся, осознанно или неосознанно, этой субстанцией, постоянно возобновляющимся наследием источника. Сюда же относится и магическая сила слова. Как не прерываются день и ночь, а составляют, постоянно сменяя друг друга, год и наполняют тысячелетия Земли, так не прерывается и цепь чередующихся смерти и жизни.

Возрождение духовных сил, непрерывно совершающееся в теле и мыслях и являющее собой историю человечества, происходит естественным порядком, но он, пояснил старец, контролируется Префектурой; тут Мастер Магус использовал образ весов, чьи колеблющиеся чаши всегда можно привести в равновесие или остановить. Эта задача возложена Префектурой на посвященных, их тридцать три, тех, кто вечно несут вахту в мире. Эти трижды одиннадцать посвященных пребывают в горном замке, который бывает виден только в исключительных случаях и о котором никто с уверенностью не может сказать, где он находится — по эту или по ту сторону реки. Старец заметил, что в обширной научной литературе по метафизическому вопросу содержится масса хитроумных доказательств в пользу того и другого тезиса — смерть ли именно присуща жизни или жизнь — смерти. В зависимости от того, какое из двух направлений в разные времена овладевает умами, определяется мышление, вера и поведение людей, их групп и народов по отношению друг к другу. Судя по дошедшим до нас сочинениям и сопроводительным текстам, и здесь тоже угадывается ритмическое чередование.

Тридцать три посвященных, говорил Мастер Магус, с давних пор сосредоточивают свои усилия на том, чтобы для процесса возрождения открыть и расширить мир азиатского региона, и в последнее время многие стремятся к более активному использованию традиций, зародившихся на Востоке. Этот постепенно и в единичных случаях совершающийся обмен между азиатской и европейской формами бытия довольно хорошо различим в ряде явлений. Мастер Магус не назвал в этой связи ни одного имени, однако архивариусу, когда он потом размышлял над этим вопросом, показалось, что тот намекал на современников, таких, как Шопенгауэр, Карл Евгений Нойман, Ханс Хассо фон Вельтхайм, Рихард Вильгельм, Герман Гессе, но также и Гёльдерлин, который в "Матери Азии" усмотрел наши дионисийские истоки, Фридрих Шлегель и Хаммер, Гёте с его "Западно-восточным диваном" и даже Ангелус Силезиус, Майстер Экхарт, Зузо и еще ряд мистиков и гностиков.

Ныне этот обмен, этот процесс инкубации, о котором старец в каменной пещере Архива говорил с такой простотой и естественностью, как мы говорим об образовании циклонов и антициклонов применительно к погодным условиям, этот обмен должен происходить, по заключению Тридцати трех посвященных, более широко и интенсивно. Теперь нечего было удивляться, что не остановились даже перед тем, чтобы выпустить на волю демонов и поставить их власть и хитрость на службу совокупного движения.

Когда Роберт понял это, он увидел многомиллионную смерть, которую уготовила себе белая раса на поле битвы Европы с ее двумя страшными мировыми войнами, как частную деталь общего процесса чудовищного переселения духов.

Эта многомиллионная смерть должна была произойти в столь необычных масштабах, как с содроганием думал хронист, чтобы освободить место для приближающихся возрождений. Несметное число людей преждевременно ушло из жизни, чтобы они своевременно могли воскреснуть как посев, как апокрифическое обновление в до сих пор замкнутом жизненном пространстве.

В этой мысли было нечто ошеломляющее, но вместе с тем и утешающее, ибо она придавала очевидной бессмыслице некий план, метафизический порядок. Самоуничтожение, харакири, какое Европа совершила в двадцатом христианском столетии, означало, если он правильно понимал Мастера Магуса, не что иное, как приготовление к тому, чтобы часть света Азия забрала себе обратно тот кусок, который сделался на какое-то время самостоятельным континентом. Не могло оставаться скрытым от тайных сил, что притязания европейских людей направлялись все более вовне, вместо того чтобы устремляться вовнутрь. Бытию предпочиталась выгода, как в малом, так и в большом, как в отдельном человеке, так и в целых группах народов. Пренебрегли предостережениями и мудростью пророков и поэтов, опустошили мир мыслей и образов, сердца пресытились и опустели умы. Так дух из средства творчества сделался инструментом рассудочного ума и мышления. Цель стала преобладать над собственным смыслом бытия. Ложное самосознание должно было потерпеть однажды крах. Как прогнившие, источенные изнутри червями балки перекрытия, обрушился архитрав сомнительной части света.

В то время как Роберт следовал за мыслями Мастера Магуса, он ни на миг не сомневался в истине. Он ощущал закономерность, неотвратимость происходящего, но видел скорее образ казнящей судьбы, которая ждала его страну, и был не в состоянии, находясь в царстве мертвых, узреть, что действительность на том берегу пограничной реки с каждым днем все отчетливее обнаруживала признаки этого процесса. Разумеется, ему не нужно было конкретного подтверждения, как тем неверующим и беспамятным, которые могли забыть, что вся материя, вся так называемая реальность есть только воплощение включенной в жизнь идеи.

Иногда архивариусу хотелось высказаться, но он чувствовал, что неприлично прерывать паузу молчания. Часто слова старейшего из ассистентов уже содержали ответ на волновавший Роберта вопрос. Ни разу старец не обратился к архивариусу со словами: "Вам, должно быть, известно, что..." или "Вы, может быть, уже задавались вопросом...". Он говорил как бы вообще, не с конкретным собеседником, однако Роберт чувствовал, что старец, о чем бы он ни рассказывал, имел в виду его и что он не просто так поведал ему о таинстве Тридцати трех посвященных, этих наместниках евразийского мира, что регулировали стрелку весов смерти и жизни.

Каменная панель скальной стены становилась все прозрачнее. Из земной глубины Роберт видел людей, которые двигались как марионетки, и вдруг они превратились в крупинки песка, пересыпающегося из сосуда в сосуд мировых песочных часов. И главное, казалось, заключалось в том, чтобы в сосудах постоянно находилась и пересыпалась достаточная масса песка. Молодое становилось старым, старое — снова молодым. В этом простом механизме было нечто величественное. Словно сквозь матовое стекло он видел страдающие человеческие существа, краски которых поблекли, стерлись. Он как будто слышал жалобные голоса, словно бы озвученные трескучие мысли из книг и рукописей Архива, притязавшие на очищение и бессмертие. Как пузыри, плавали они на поверхности стоячей воды, вздувались и лопались. Воздушная паутина имитировала жизнь, как мороз рисует на оконном стекле узор искусственной природы. Роберт прерывисто дышал. Он уже не различал, слова ли Мастера Магуса то были или образы, которые он являл его взору сосредоточенным молчанием, только они показывали, что все знание оставалось не поддающимся освоению и что оно существовало лишь как духовная память Земли. Архив во множестве своего собранного наследия, казалось, был только средоточием этой подлинной памяти. Мертвые берегли ее для живых.

Перед доверчивым взглядом Роберта, сидевшего у ног хранителя печати тайн, словно бы раскрылись верхние этажи Архива, но это было иначе, чем на фабрике с прозрачными стенами и потолками ее многоярусной стеклянной галереи. Он видел не служителей, поспешно уносивших залежавшееся наследие Запада, он видел скользящие тени перед книжными стеллажами с наследием древних. Подобно теплому дуновению, парили они вокруг застывших мыслей своих предков, предшественников из далекого прошлого.

Хронист догадался, что это были посетители, поэты и провидцы, кто в часы творческого труда устремлялся в Архив.

Как лунатики, ходили они по грани между безумием и сном. Они искали правды любой ценой, даже ценой собственной жизни, неудержимые в своем стремлении проникнуть в тайну вещей. Подобно искателям источника, выбивали они из одинокой скалы своего духа влагу жизни, чтобы поить земных, и многие находили при этом раннюю горькую смерть. Он видел исследователей, гонимых страстью познания, замечал, как они закладывали строчками своих книг новые кирпичи в мировое здание, они, эти зодчие свободы, властители мысли, математики веры, не отступали вопреки анафеме, преследованиям, вопреки эшафотам и кострам для еретиков.

Тот, кто мог сказать нечто выходящее за пределы повседневности, вынужден был сойти сперва в промежуточное царство и заручиться связью жизни и смерти. Его дух должен был суметь освободиться от телесной оболочки, чтобы пребывать в недрах Архива и стать пайщиком прапамяти. Не всякий смирялся с этой необходимостью. Тех, кто не шел на это условие и, довольствуясь своим умственным багажом и славой, предпочитал оставаться на этой, посюсторонней половине, было подавляющее большинство. Бесконечно малым было число тех, чей дух припадал к источникам и чья тень вырисовывалась у священных рукописей и сочинений Архива, чтобы насытиться для новой современности. Это те, кто прибывал сюда ночью из стран с другого берега, куда днем они снова возвращались, это они были незримыми посетителями, пользующимися Архивом. Перед взором Роберта предстало множество мгновений в срезе столетий. Правда, духи — хранители жизни, присутствие которых он здесь воочию наблюдал, продолжали в сфере чистого духа ту работу, какую он как хронист мертвого города должен был совершить, оставаясь в своей телесной оболочке. Он все больше прозревал свою задачу.

Но вот угасла картина, явившаяся его взору. Он снова увидел себя рядом со старцем. Он не сводил глаз с фигуры Мастера Магуса, который в своей серебристой мантилье, тяжелыми складками спадавшей к его ногам, неподвижно сидел, опершись локтем левой руки на колено; голова, чуть склоненная набок, покоилась на ладони, кончики сухих пальцев были слегка вжаты в височную впадину, как будто предохраняя чувствительные прожилки сосудов. Край широкого рукава пышными складками спадал на запястье, открывая часть худой руки. В выражении лица не чувствовалось ничего от присущей ему доброты, оно было отмечено печатью возраста, умудренности. Губы теперь были строго сомкнуты, и в глазах светилось терпеливое отречение. Они не нуждались ни в подтверждении, ни в утешении, ни в надежде. Они были насыщены смертью. И все же они излучали живой свет, который давал утешение и веру.

Этот образ вставал перед архивариусом в том же чудесном озарении, в той же яркости и убедительности и после, когда он снова сидел у себя в кабинете. Тревога улетучивалась, сомнения рассеивались, как только он мысленно возобновлял беседу с глазу на глаз со старейшиной усопших.

Страх перед смертью, который мучит многих людей, никогда не преследовал его, если желание умереть, сопровождавшее его с юношеских лет, не понимать как неосознанное вытеснение страха. Анной владело это желание. Но была ли это жажда смерти? Скорее страх перед жизнью. Может быть, его самого страх перед жизнью погнал сюда, в промежуточное царство, как гостя? Свойственный живым существам страх быть отданными на милость или немилость бытия был, если он правильно понимал, основным вопросом всего существования. Поставить этот вопрос — значит пытаться найти на него ответ. Решение, если оно вообще имелось, еще не приходило к нему.

Когда Леонхард подал ему два письма с печатью Префектуры, Роберт хладнокровно принял их, расписался получении, распечатал и пробежал глазами.

Фамулус, который медлил в дверях, подошел к нему на цыпочках.

— Архивариус, — сказал он, — все-таки не покинет нас?

— Жизнь перемещается, не мы, — ответил Роберт.

Леонхард стал живо рассказывать, что все больше квартир освобождается, как в наземной части города, так и под землей. Ему, мол, это бросилось в глаза, когда он нес обед для господина архивариуса из гостиницы. И комната, которую архивариус еще держал там за собой, опечатана.

— Она мне больше не нужна, — отозвался Роберт.

Сначала у него была мысль когда-нибудь поселить туда Анну, но теперь обстоятельства изменились, и план этот отпал сам собой. Он же давно обосновался в противоположном крыле Старых Ворот.

Леонхард спросил, подать ли обед, который он поставил пока в теплое место. Обеденное время, мол, уже прошло, дело близится к вечеру.

— К вечеру, — задумчиво повторил Роберт. Он подошел к окну, из которого наблюдал когда-то шествие детей. Улица была безлюдна, голые фасады отбрасывали длинные бледные тени.

— Детское шествие, — словоохотливо рассказывал Леонхард, — теперь намного длиннее, чем раньше, и число детей с каждым разом все увеличивается. И проходят они теперь поспешно, а население почти уже не смотрит. Раньше, бывало, детей осыпали бумажными цветами, как на празднике, а нынче ничего этого нет.

Архивариус снова вернулся к своему столу.

— У вас много работы? — спросил он.

— Голова идет кругом, — бойко затараторил юноша. — День и ночь увозятся тележки со старыми бумагами и хламом, такого я еще никогда не видал! Сколько и чего должно быть изъято из каталогов — тут даже сам многоопытнейший Перкинг теряет ориентацию. Составляются списки за списками, галочками отмечаются названия. Архив превратился в какую-то бумажную мельницу.

— Спешка, как видно, и на тебе отразилась, — заметил архивариус. — Я еще никогда не слышал, чтобы ты так много и часто говорил.

— Я чуть было не забыл, — живо продолжал Леонхард, — Перкинг просил узнать у архивариуса, не желает ли он просмотреть списки изымаемой литературы и сделать свои замечания.

— Подобное предложение я получаю впервые, — удивился архивариус. — Еще вчера я бы с готовностью взялся за это дело. Но вчера мне списки не предлагали. Сейчас это уже не имеет значения.

Спохватившись, что откровенными признаниями он затронул такой сугубо личный предмет, обсуждение которого с юным помощником ему представлялось до сего времени невозможным, Роберт сдержанно прибавил, что сам поговорит об этом с Перкингом, и коротко попросил принести ужин.

— Разбуди меня утром с восходом солнца, — бросил он уже вдогонку юноше.

Когда Леонхард вышел из комнаты, архивариус еще раз пробежал оба письма.

Одно было от господина в сером цилиндре, который приглашал архивариуса удостоить своим вниманием большой смотр, назначенный на следующее утро. Роберт задумчиво сунул приглашение в нагрудный карман пиджака.

Другое письмо было из Префектуры, о котором его уже уведомляли. В нем говорилось о жалобе, поданной на архивариуса кем-то из местных жителей. Она поступила в секретариат какое-то время назад, но только недавно была рассмотрена и отправлена ему в сокращенном виде с кое-какими пометками. Его просили при случае высказать на этот счет свои соображения, если он сочтет необходимым. Префектура, говорилось в письме, не нуждается в его ответе, но если он соизволит как-то отреагировать, то его готовы выслушать в лице Высокого Комиссара. В жалобе сообщалось, что архивариус использует свое положение для того, чтобы поддерживать личные контакты с некоторыми жителями, которые, возможно, надеются с его помощью продлить срок своего пребывания в городе по мотивам, не могущим быть объективно оправданными. Ясно было, что подозрения касались Анны и его личных отношений с нею. Более того, в жалобе затрагивался вопрос о его деятельности как архивариуса и хрониста; податель сомневался, выполняет ли он вообще свои обязанности и задачу, поскольку использует свое пребывание в городе больше для того, чтобы удовлетворять собственное любопытство, пренебрегая ведением хроники, что должно оставаться в центре его внимания. Имя подателя жалобы не называлось.

Первое подозрение Роберта легло на отца, который, возможно, хотел таким образом отомстить Анне и ему. Правда, со дня неприятной встречи с ним в доме родителей Анны он ничего больше не слышал об отце, и у Роберта не раз возникала мысль, что того уже не было в городе. Основание для продления срока своего пребывания, которое он сам придумывал в виде искусственного возобновления бракоразводного процесса Анны, уже тогда должно было, как он сам дал понять, потерять силу. На мгновение он подумал о Кателе; тот мог чувствовать себя обойденным вниманием Роберта, к тому же Катель не раз намекал на хронику, которую архивариус все еще не начинал. Но он тотчас отбросил мысль о Кателе. Ведь художник проявил к нему деликатность и понимание, когда знакомил его с городом. Теперь-то Роберт мог объяснить себе робость и сдержанность приятеля, даже отчужденность — ведь он встретил Кателя уже в облике мертвого. Художник, пожалуй, дольше других, в большинстве своем не задерживавшихся здесь, в городе, сохранял память о самом себе и продолжительное время оставался в промежуточном царстве. Может быть, его задача и состояла как раз в том, чтобы дождаться здесь Роберта и быть его сопровождающим, подобно Вергилию. Для архивариуса все еще оставалось загадкой, в соответствии с каким критерием определялась продолжительность отдельной человеческой судьбы в этом царстве. Теперь наследие Кателя, по-видимому, было изъято из Архива, но это никак не было связано с персоной архивариуса. Роберт охотно пожал бы Кателю руку, перед тем как угаснет его сознание и он окончательно утратит имя и образ; охотно бы выказал ему сочувствие в последний раз на прощание, как знак признательности, теперь, когда он понял превращение. Ему было стыдно, что недовольство самим собой он перенес на приятеля и что вообще мог заподозрить его в связи с этим доносом.

Но кто же тогда? Бертеле? Его честолюбие проистекало из чистых побуждений вернуть потерянную жизнь. Но могло ли подтолкнуть к мести? Чувства молодого француза к Анне в прошлом были неясны, человек же, мучимый ревностью, способен на опрометчивый поступок без злого умысла. Кроме того, Бертеле имел достаточные основания дать выход своему недовольству из-за того, что потратил столько усилий напрасно, чтобы встретиться с архивариусом и у него могло возникнуть ощущение, что Роберт специально скрывался. К тому же жалоба, должно быть, поступила еще до посещения им казарм. С другой стороны, человеческая позиция Бертеле, искренность и доверие, проявленные им в этой встрече, ставшей поворотной в его судьбе, были симпатичны архивариусу, и он решительно отмел подозрение относительно сержанта. Тут можно было подозревать скорее кого-нибудь из посетителей, которым было отказано в рассмотрении просьбы, или какого-нибудь завистника из ближайшего окружения Анны.

Когда он уже сложил бумагу и сунул ее в карман, ему пришла мысль: а не было ли это мистификацией, выдуманной жалобой — с целью проверить, как он поступит в этом случае. Правда, власти, как сообщалось в письме, не придавали самому факту подачи жалобы сколь-нибудь серьезного значения и чуть ли не причисляли его к кругу неприкосновенных лиц, с другой стороны, как раз это-то и настораживало.

Чем дольше архивариус раздумывал, тем более тревожные мысли лезли ему в голову. Он снова чувствовал себя, как в первые дни пребывания здесь, загнанным в лабиринт, из которого, казалось, невозможно было выбраться по собственной воле. В своей уверенности, что всегда поступал по совести, он сперва было посмеялся над предъявленным ему обвинением, но потом в душу мало-помалу стали закрадываться сомнения. Так ли уж безосновательны были упреки в его адрес? Конечно, он желал, чтобы Анна осталась здесь, чтобы была по возможности дольше рядом с ним; в особенности теперь, когда ее существование неминуемо шло к концу, им все настойчивее овладевала мысль взять ее с собой в случае своего возвращения. В нем пробудилось какое-то упрямое стремление восстать против установлений, взбунтоваться против закона и течения судьбы, подобно той группе солдат, что задумала бежать.

Пусть либо Анне вернут жизнь, либо его самого возьмут сюда, в царство мертвых, где находится она, чтобы они могли сберечь вечность чувства, чтобы навсегда сохранить любовь. Вот что он готов был заявить Высокому Комиссару при встрече. "Ради нее я не пренебрег моей службой и не поступился интересами Архива. Это вы не можете не признать, — говорил он вслух, обращаясь к воображаемому высокому чиновнику. — Анна тот человек, кто дал мне ключ к разгадке тайны города. Без нее я оставался бы в неведении".

Он вскочил с места и встал в позу фехтовальщика, приготовившегося отразить удар невидимого противника. Он так увлекся, что громко, во весь голос, произносил фразы, усиливая их смысл жестами, как актер, репетирующий роль. Как и любой монолог, это было сплошное самооправдание против мнимых обвинений.

Посреди этой сцены в комнату вошел почтенный Перкинг. Он извинился за то, что помешал, и со спокойной основательностью принялся убирать вещи и бумаги, которыми был завален стол архивариуса. Поскольку за окном уже сгустились сумерки и в комнате стало темно, Перкинг зажег огонь. Роберт стоял неподвижно и как завороженный смотрел на старого ассистента. Тот бережно отнес в соседнее помещение картотеку, составленную Мастером Готфридом, потом молча выдвинул ящики письменного стола, очистил их от бумаг, сгреб все в одну кучу и сбросил в мусорную корзину. Тут были разрозненные листки с какими-то набросками, с записями разговоров, черновое письмо к Анне, текст заявления против ее бракоразводного процесса, который он было начал как-то составлять, выписки из старых архивных сборников, заметки о характере текущих поступлений, наконец, листки с записями Леонхарда о посетителях. Было тут и его письмо к матери, написанное еще в гостинице и лежавшее с тех пор в конверте; коротенькое сообщение о первых впечатлениях, о неожиданной встрече с отцом и обещание написать в скором времени более подробно обо всем. Хозяин гостиницы вернул ему письмо обратно, ибо не знал, каким образом отослать — в самом деле, как бы он мог это сделать, подумал теперь Роберт, к тому же сообщение об отце привело бы только в замешательство адресата на том берегу.

Перкинг провел рукой по чистому столу и положил том хроники на прежнее место. Потом взглянул с многозначительной улыбкой на Роберта.

— Tabula rasa, — сказал он.

Архивариус стоял все так же неподвижно посреди комнаты. Только когда Перкинг направился было к двери, он решился обратиться к нему с вопросом, зачем, мол, он утруждал себя и не поручил это сделать Леонхарду.

— Лучше было очистить стол именно мне, — пояснил старый ассистент, — а не кому-то другому.

Слова Перкинга вывели Роберта из оцепенения. Он медленно подошел к столу и присел на его край.

— Впрочем, я мог бы это сделать и сам, — задумчиво поговорил он. — Я только не знал, что время уже подоспело.

Перкинг стоял перед Робертом, скрестив руки на груди просунув пальцы в широкие рукава своей куртки. Он слегка кивнул ему головой.

— Очищение, — сказал старый ассистент, — никому не противопоказано.

— Tabula rasa, — рассеянно повторил архивариус, — я понимаю.

Потом он заговорил о том, что смерть точно так же поступает с жизнью.

— Это, пожалуй, так, — согласился старый ассистент. Он заметил, к слову, что те же самые буквы — maro, — которые в индийском означают смерть, в латинском, только в другом порядке — amor, — означают любовь.

— Смерть и любовь — из одной и той же субстанции, — сказал Перкинг, — таковы таинственные шутки языка.

— Больше чем шутки, — возразил Роберт, которому чудился в этом какой-то зловещий смысл.

Возможно ли, думал он, решительным жестом руки действительно смахнуть, стереть прошлое и все, что представлялось когда-то важным, отбросить, как балласт? Сжечь за собой корабли, как солдаты сожгли свое оружие и мундиры на костре? Идти дальше и ни разу не оглянуться назад? Ведь если обернешься, заметил он Перкингу, если оглянешься, то увидишь пустоту, ничто, застынешь, подобно Лотовой жене, или потеряешь жизнь, как Орфей, когда он в подземном царстве обернулся к Эвридике.

— Записано много легенд, — сказал Перкинг, — в которых сообщается об исполнении закона.

— Чтобы человек не поддавался искушению обернуться, — сказал Роберт, — разрушают почву, на которой он стоит. Вы могли бы не утруждать себя, досточтимый друг, не уничтожать на моих глазах следы моего пребывания в Архиве. Если я его покину, а я думаю, что мне придется его покинуть, то я не возьму с собой ничего из этого хлама.

— Почему вы должны его покинуть, Мастер Роберт? — сказал старый помощник.

— Что за титул! — воскликнул Роберт смущенно.

— Я полагаю, что вы теперь вполне его заслуживаете, — отвечал Перкинг. — Префектура уже именует вас так в своих запросах. Кстати, еще и поэтому я все приготовил для нового начала. Разве вы не ожидаете приглашения к разговору с Высоким Комиссаром?

Роберт, не отвечая, сел за пустой письменный стол, сдвинул очки на лоб и спрятал лицо в ладони. Он ничего не хотел ни слышать, ни видеть, ни знать. Только забыться, отрешиться от всего. Кровь стучала у него в висках. Он сидел, склонив голову и закрыв глаза, и видел себя снова припавшим к стопам Мастера Магуса, в глубокой крипте, в недрах земли. Он чувствовал, как старец кладет руку ему на голову, как будто желая освятить его.

Когда Роберт открыл глаза, то увидел, что Перкинг стоит на том же месте в ожидательной позе. Взгляды их встретились.

— Как долго я в этом городе? — спросил архивариус.

— День, много дней, мы не считаем здесь, в промежуточном царстве, — сказал Перкинг. — Только виски у вас, Мастер Роберт, тем временем поседели.

Он слегка поклонился и вышел.

 

17

Когда Роберт на другой день рано утром шагал к площади Префектуры, над развалинами домов висел легкий туман. Солнце только взошло, и вымершие улицы еще тонули в белесой дымке. Он шагал скоро и твердо, как человек, который спешит достигнуть цели. Чтобы срезать часть пути, он пошел напрямик, через усыпанный щебнем пустырь. Он хотел сэкономить время, а вышло наоборот: по дороге ему пришлось много раз останавливаться и вытряхивать из туфель песок и мелкие камешки. Еще издали, подходя к комплексу Префектуры, он увидел, что площадь со всех сторон оцеплена охранниками. На рукавах у них были зеленые повязки, и в руке каждый держал длинный, похожий на пастуший шест. Архивариуса (ему не понадобилось удостоверять свою личность) провели через подземный туннель во внутренний двор. Его замыкала со всех сторон крытая галерея с многочисленными колоннами, соединенными древними романскими полукруглыми арками.

Затем его пригласили войти в широкий коридор внутри галереи, по одну сторону которого шли помещения. Поскольку двери все были распахнуты настежь, он мог заглянуть внутрь помещений; окна в них выходили на площадь Префектуры. Во всех комнатах сидело по нескольку человек служащих обоего пола в наушниках, перед каждым лежали какие-то списки, в которых они в соответствии с поступающей информацией делали определенные пометки. От наушников тянулись провода к висевшей на потолке люстре, и было такое впечатление, будто куклы театра марионеток приводились в движение невидимым режиссером. В воздухе стояло монотонное жужжание, как бы исходившее от дальней сигнальной установки.

Наконец архивариусу указали на один зал, в котором он увидел множество высших чиновников. Одни кучками стояли, склонившись у ломберных столов, и раскладывали ромбом маленькие цветные плитки, как при игре в японские шашки, другие сидели в изолированных стеклянных кабинах, располагавшихся вдоль стен наподобие телефонных будок, только в них вместо телефонного аппарата были установлены микрофоны. По всем признакам в этом помещении находился главный штаб смотра.

Незастекленная дверь в торцовой стене вела на просторную, без навеса, террасу, которая наподобие сцены возвышалась над землей примерно на высоте человеческого роста. У внешнего края этой сцены, обнесенной мраморной балюстрадой, стоял господин в сером цилиндре со свитой чиновников и наблюдал за происходящим на площади. В руке он держал пару темно-голубых перчаток из тонкой кожи, которыми он периодически хлопал по балюстраде.

В то время как Роберт, не решившись сразу пройти на террасу, стоял, осматриваясь, посреди зала, к нему подбежал полнолицый господин с весело сверкавшими глазками за толстыми стеклами очков. Это был знакомый Роберту секретарь из Префектуры, который в день приезда оформил ему документы; последний раз они виделись, когда архивариус выступал с сообщением перед городскими чиновниками. Высокого Комиссара, сказал Роберту секретарь, не было, поскольку проведение этого мероприятия не входило в круг его обязанностей, а являлось исключительно прерогативой Великого Дона. Секретарь, дружелюбно поглядывая на Роберта из-за стекол очков, разъяснял ему, что сия процедура подготавливается здесь уже несколько дней и ночей и сегодня она всего лишь продолжается, но пусть архивариус не думает, что он многое пропустил, хотя нельзя не отметить, что подготовительная работа представляет собой самую трудную часть всей процедуры и должно пройти определенное время, пока все это колесо прокрутится. Он вручил Роберту веер и бинокль, веер — "для легкого ветерка", как он выразился, а бинокль — "для деталей на заднем плане". С этими словами он пригласил его пройти на террасу.

— Великий Дон, — шепнул он Роберту на ухо, — ждет вас.

Секретарь представил стоявшим у балюстрады чиновникам архивариуса и хрониста. Господин в сером цилиндре, которого секретарь назвал Великим Доном, на мгновение повернул голову в сторону Роберта и, с достоинством приподняв свой цилиндр, пригласил архивариуса удостоить вниманием зрелище на площади. Господа из свиты рассеянно приветствовали архивариуса кивком головы и снова обратили взгляды на арену. Розовощекий секретарь встал позади Роберта, в полушаге от него.

Архивариус оперся обеими руками на широкую балюстраду, кремовый, с прожилками мрамор которой еще хранил прохладу ночи.

В первую минуту, едва он обежал глазами площадь, у него возникло впечатление, будто вся ее обширная поверхность облеплена полчищами мух, которые, точно накрытые огромным стеклянным колпаком, вяло шевелились и ползали по ней в разных направлениях. Только потом уже, внимательно присмотревшись, он увидел, что это были люди, медленно перемещавшиеся внутри замкнутого стенами двора.

Одни сидели кучками на земле, другие, сбившись в группы, теснились вокруг длинных шестов с прикрепленными к ним какими-то табличками, которые колыхались над волнующимся морем голов. Тут и там мелькали белые бурнусы распорядителей; по их указанию группы строились в колонны, отдельные фигуры выступали вперед и становились в пары и, образуя колонны, медленно шли, как на похоронах или в полонезе, по кругу; время от времени определенные пары отделялись от шествия и по очереди проходили мимо террасы. Господин в сером цилиндре, как бы отмечая каждую пару, хлопал перчатками по балюстраде. В отдельных случаях, что, впрочем, бывало очень редко, он не хлопал перчатками, а приподнимал свой цилиндр. У господ из свиты этот жест вызывал всякий раз недоумение; о каждом таком случае они уведомляли чиновников в зале, а те в свою очередь передавали соответствующие указания дальше.

Теперь часть толпы сбилась в дальнем конце двора; другая часть разбилась на группы, которые либо толпились возле шестов с соответствующими цветными табличками, либо вытягивались в длинные шеренги и двигались в разных направлениях по полю, причем то задерживались на одном месте, то снова шли. Многие становились на колени, как в молитве, некоторые разминали руки и ноги, подпрыгивали и приседали, как при физкультурных упражнениях; у Роберта, обозревавшего эту движущуюся панораму, было такое впечатление, будто площадь медленно колыхалась, как огромная палуба океанского корабля при бортовой качке. Терраса, от которой с двух сторон вели вниз небольшие лестницы, походила на капитанский мостик, и она тоже как будто слегка покачивалась. Резные колонны, подпиравшие террасу, заканчивались внизу бронзовыми выступами в виде львиных лап.

Хронист, приставив к глазам бинокль, рассматривал отдельные фрагменты этого парада мертвых. Хотя стекла бинокля значительно увеличивали удаленные группы фигур, он все же сомневался, что среди сотен и тысяч сумеет разглядеть немногие знакомые лица людей, которые, по его предположению, тоже должны были находиться на этом смотре; он опасался, что в числе участников могла оказаться, помимо Кателя, и Анна.

Его внимание привлекли таблички с надписями на нескольких языках, вокруг которых группировались участники смотра. В одном месте он обнаружил, к примеру, такие таблички: "преступники — жертвы", "гонители — гонимые", "еретики — добровольцы", "пресыщенные жизнью — рано ушедшие из жизни". В другом месте таблички классифицировались по следующему принципу: "обманутые — обманщики", "невиновные — совращенные", "барышники — идеалисты", "мученики — осрамленные". Он смог разобрать не все надписи. Теперь все эти группы, казалось, объединялись в большие главные партии под шестью названиями: "потребители", "марионетки", "авантюристы", "статисты", "мечтатели", "обыватели". Группы статистов и обывателей объединяли наибольшее число участников. Вокруг этих плакатов теснились большие толпы мужчин и женщин.

Нетрудно было увидеть, что внутри этих партий смешались представители не только обоих полов, но и разных профессий и разных возрастных групп. У многих на спине был номерной знак, а на отвороте пиджака или на блузе — эмблема с символическим изображением прежней профессии. Тут были изображения ножниц и иглы портного или модистки, кельмы каменщика, латунной чаши цирюльника, обвитого змеей жезла Эскулапа врачей, гусиного пера и чернильницы литераторов и журналистов, палки для наказания и линейки учительниц и учителей, косы крестьянина, рудничной лампы горняка. Попадались эмблемы с изображением рубанка и пилы, лопаты и грабель, весов торговца, почтового рожка, автомобильного гудка, сапога, кучерской плетки, рыбацкой сети, плотницкого топора, резака мясника, значка студенческой корпорации, кисти художника, поварской ложки — не перечислить всех символических изображений ремесел, промыслов, родов занятий и деятельности, представленных здесь.

Среди участников были судьи в мантильях, проповедники и священнослужители в епитрахилях и рясах, работники и служанки, продавщицы, светские дамы, прачки, подмастерья, служащие, чиновники и канцелярские крысы, железнодорожники, полицейские, таможенники, гостиничные портье, ночные сторожа в прежней форменной одежде, каретники, монтеры, техники, книгопечатники, кровельщики, шорники, столяры, кельнеры, аптекари, домохозяйки, шлюхи, агенты, компаньоны, советники, депутаты, референты, маклеры, путешественники, чернорабочие, актрисы, предсказатели, перекупщики, нищие, пансионеры, арестанты, бродяги, профессора, деятели искусства, уполномоченные культуры, академики. Но все они не были сгруппированы по роду занятий, профессиональной принадлежности или положению, рангу и званию, но рассеяны по разным подгруппам в соответствии со значением их судьбы.

Все они приготовились теперь к последнему параду, слонялись, болтались без дела и ждали результатов проверки. Они стояли тут, еще сохраняя свой прежний облик, выставленные на обозрение, как на рынке рабов. Их фигуры колыхались в ярком свете, от которого не было ни спасения, ни пощады. Лишь у немногих еще обозначалась на земле чуть заметная тень. Почти все были признаны годными для отправления в дальние поля.

Проверка в целом была произведена уже в последние дни, объяснил архивариусу приветливый секретарь. Отбор и вынесение решений входят в обязанность Великого Дона, возложенную на него Префектурой. Многие из вызванных сюда представили, как это водится, прошения и обоснования своего пребывания здесь, с тем чтобы им продлили срок. Событие, происходящее сегодня, представляет собой скорее внешнюю церемонию традиционного завершения. На этот раз оно, правда, приняло внушительные размеры, потому что гребли, что называется, всех подряд, чтобы расчистить место в городе и принять многочисленные партии вновь прибывающих. Участь постигла даже часть давно осевших здесь чиновников и городских функционеров, и розовощекий секретарь (как он дал понять) еще не знает, удастся ли ему самому проскользнуть сквозь зубья очередной облавы.

Он хотел еще кое-что рассказать архивариусу, в частности о принципе подбора пар, но воздержался, заметив, что тот навел свой бинокль на какую-то новую точку на площади и приковал к ней напряженный взгляд.

То, что Роберт увидел, одинаково захватило и поразило его воображение. В противоположном конце двора, в левом углу, стояло несколько клеток из металлических прутьев; поверху вместо крыш у них были натянуты проволочные сетки, отчего воздушное пространство дробилось из-за яркого света на мелкие квадратики. Внутри каждой из клеток, насколько Роберт мог разглядеть, была подвешена, как в зоопарке в клетках с мелкими хищниками, огромная, сверкающая медью граммофонная труба, из которой — архивариус слышал даже с дальнего расстояния — извергались потоки диких выкриков. Люди, поодиночке сидевшие в клетках, зажимали ладонями уши, чтобы не слышать голоса из трубы. Но все их усилия оставались напрасными, что было видно по их лицам, искаженным гримасой, и по тому, как они отчаянно трясли головами. Одни дергали в исступлении прутья решетки, другие бросались, обхватив руками голову, на пол — ничто не помогало беднягам, содрогавшаяся труба неумолимо преследовала их оглушительным ревом.

Архивариус на мгновение отнял бинокль и вопросительно посмотрел на секретаря.

— Там с давних пор, — зашептал секретарь, склонившись к уху хрониста, в то время как тот продолжал наблюдать сцену на заднем плане, — существует огражденное место, где всякие вожди, демагоги и ораторы, мастера трескучих монологов, принуждены изо дня в день выслушивать свои собственные речи, которыми они одурманивали и совращали свой народ. Это не только чуждый треск собственного голоса, терзающего их слух, но и бесконечное воспроизведение их обещаний и пророчеств, их неслыханной лжи и самонадеянности, которые теперь разоблачают этих болтунов. Они все ораторствовали и ораторствовали и до самого конца не желали признать, какую жалкую, комичную роль они играли всю жизнь. Вы только посмотрите, как один, вон там, шевелит губами, продолжая заученно твердить прежние слова, а другой, в соседней клетке, вращает глазами и кривляется, точно балаганный зазывала, — все пытается повторять мимику и жесты, которыми он сопровождал свои речи! Каких только небылиц не плели, каких только не обещали чудес, дескать, способных затмить само солнце, теперь же солнце показывает им здесь, что оно сияет по-прежнему. Они рады были бы сейчас взять назад свои политические заявления и пророчества, которыми оболванивали свой народ, и вычеркнуть из истории все то зло, что они сделали. Но голос из трубы преследует их и напоминает о прошлом. Пусть знают, что продление срока в нашем промежуточном царстве не всегда означает благо.

Роберт согласился с этим замечанием секретаря, поскольку он сам уже раньше пришел к подобному выводу. Но он знал также и то, что вопреки всем тяготам, которые выпадали здесь, пусть и не в равной мере, на долю каждого, все желали продления срока в городе за рекой. Возможно, это было атавистическое чувство жизни, остававшееся со времени пребывания на другом берегу.

Но сейчас архивариус был настолько захвачен сценой на заднем плане, что оставил эти мысли. Глядя в бинокль, он видел, как люди, которые еще не так давно приветствовали своих кумиров, с отвращением отворачивались от клеток-балаганов. Только немногие, еще не разочаровавшиеся, как видно, в посрамленных народных вождях, задерживались у зверинца, но и они, постояв с минуту и послушав лживые речи, уходили, сконфуженные, прочь. Теперь одни лишь крикуны, запертые в клетках, аплодировали своим же собственным бредням, которые извергались из трубы, но вскоре они снова стали зажимать уши и отчаянно трясти головами. Это не мученики, думал про себя Роберт, а химеры, опровергнутые самой действительностью.

Секретарь обратил внимание архивариуса на служителя, который с веником и ведром обходил клетки, убирая плевки яда, непрерывно стекавшие с раструба громкоговорителя. Он сказал, что пластинки с записями хранятся в Архиве, где, о чем хронист, должно быть, знает, имеется так называемая секция речи, там собраны примеры злоупотребления словом — разумеется, только как образцы для устрашения. Раньше Роберт устыдился бы своего незнания и отозвался бы лишь молчаливым кивком, но сейчас он признался, что, кроме скупого замечания Перкинга, относившегося, возможно, к секции речи, ничего не слышал об этом, но возьмет это себе на заметку.

Жара сгустилась над площадью, как под накрытым стеклянным колпаком. Роберт, опустив бинокль, обмахивался веером. Мраморная балюстрада постепенно нагрелась настолько, что к ней страшно было прикоснуться. Хронист обозревал панораму площади, не задерживая взгляда на частностях. Все, что он сейчас наблюдал там, совершалось безмолвно. Тишину нарушали только регулярно повторяющиеся звуки вблизи него — когда Великий Дон хлопал парой кожаных перчаток по краю мраморной балюстрады. Эти хлопки придавали действу, разыгравшемуся на четырехугольной арене, видимость кукольного театра. Казалось, что внизу передвигаются марионетки кем-то поставленного спектакля, механические и лишенные самостоятельных действий, покорные лишь жестам режиссера.

Пары, проходившие мимо трибуны перед господином в сером цилиндре, составлялись из разных групп. Это были или две женщины, которые шли, держась за руки, или двое мужчин, иногда мужчина и женщина. Они, казалось, не были знакомы друг с другом и только здесь впервые соединились в пары, согласно высшему порядку. Часто они шли не рядом, бок о бок, а на расстоянии, но они не расцепляли рук, хотя каждый тянул в сторону, как будто стремясь оторваться от партнера. Другие пары, напротив, шагали дружно и смиренно.

Неравны были партнеры, что шли парами, взявшись за руки: тут подсудимый держал за руку судью, лесник — браконьера, обворованный — вора, жертва уличной аварии — водителя, там неверный друг шагал в паре с возлюбленной, проигравший — с выигравшим, доносчица — с обиженным. Как сцепляются в движении колесики-шестерни, так соединялись тут преступник и жертва, кредитор и должник, убийца и убитый, мучитель и мучимый, добро и зло. Да и нет. Не всегда это были те же самые люди, пояснил улыбчивый секретарь, которые в жизни причинили зло один другому, это были только сходные типы активных или пассивных жизненных групп, которые представляли крайности, две половины, и которые теперь составляли органическое единство. Так, взаимно уравновешивали друг друга любовь и ненависть, печаль и радость, справедливость и несправедливость, насилие и доброта, невинность и развращенность, черное и белое. Насмешка ищет серьезность, слезы — смех, разочарование — веру, беда — утешение, равно как утешение — беду, вера — разочарование, смех — слезы, серьезность — насмешку.

— Если вы наведете свой бинокль на самую середину площади, — сказал секретарь Роберту, — то увидите там колесо счастья, из которого каждый тянет свой жребий.

Архивариус действительно увидел в центре площади барабан, разрисованный драконами и демоническими зверями, вокруг него толпились люди; номер, который каждый вытаскивал, ему писали на спине.

— Поскольку каждый номер, — пояснил секретарь, — предусмотрен в двух экземплярах, то человек выбирает себе таким образом партнера по судьбе. Есть незначительное количество пустых билетов, которые можно считать свободными билетами участи и удачи, ибо они означают, что для того, кто его вытянул, уравновешивающего партнера пока не находится. Лица, которые не находят себе пары, получают отсрочку на какое-то время и часто принимаются на службу в органы управления в качестве служащих низшей и средней ступеней, то есть охранниками, служителями, смотрителями порядка, регистраторами, посыльными, надзирателями, чей срок в целом регламентируется в соответствии с установленными порядками. Жребий — это испытанный прием Префектуры, божественная ирония, позволяющая каждому пребывать в заблуждении, будто он сам свободно выбирает судьбу, тогда как в действительности он вытаскивает жребий, который ему назначен. Ведь иначе активные и пассивные, неупорядоченно прибывающие в город, не могут быть в равной мере обеспечены соответствующими постами, в то время как это соответствие непременно должно быть достигнуто при окончательном оставлении города. Во всяком случае, этим способом, который я назвал, по словам нашей Префектуры, божественной иронией, для участников создается иллюзия свободы воли, то есть та иллюзия, в какой люди пребывают в жизни и какая здесь в конечном счете остается у них тоже.

Архивариус, который слушал секретаря раскрыв рот, отступил несколько шагов от балюстрады.

— Но кто же, — спросил он, пораженный, — тасует билеты?

— Великий Дон, — сказал секретарь.

Архивариус невольно посмотрел на господина в сером цилиндре. Несколько раз он встречал его в городе прохаживающимся тут или там с видом как будто равнодушного зрителя; теперь он стоял неподвижно, принимая парад, на котором мертвых отделяли от умерших. Удар его перчаток о балюстраду означал для каждой из проходивших мимо террасы пар окончательное решение, в соответствии с которым партнеры, составляющие пару, должны были оставить город и вместе с этим навсегда утратить свой образ. Но вот он прервал монотонную процедуру. Роберт видел, как он взялся за шляпу и помахал ею перед проходившей мимо парой.

Секретарь подтвердил догадку Роберта, что этот жест означал оправдательный приговор. Почему это происходит иногда в самый последний момент, никто, пояснил секретарь, не знает. Только событие это всегда вызывает у чиновников из свиты некоторое замешательство. Возможно, обнаруживалась какая-то ошибка контрольных органов при составлении пары. То ли партнеры в недостаточной мере дополняют друг друга, то ли один из партнеров не до конца выполнил свою задачу, может быть, имелись еще какие-то причины — только от неподкупного взгляда Великого Дона ошибка не ускользала. Он, разумеется, никогда не говорит об этом и не разъясняет, почему именно принял такое решение, а предоставляет чиновникам Префектуры с их духовниками и толмачами находить разгадку вынесенного им приговора и устанавливать ошибку. Тем нужно немалое время и часто длительные расследования, чтобы объяснить решение Великого Дона и установить наконец, почему умерший, хотя он и обнаруживал все признаки мертвого, должен был еще какое-то время оставаться в промежуточном царстве.

Расследование этих случаев обычно доводится до сведения Высокого Комиссара, так что и секретарь имеет некоторое представление о подобного рода вещах. Всегда оказывалось, что решения Великого Дона имели под собой основание. Расследования, разумеется, касаются лишь тех случаев, которые означают для пострадавшего отсрочку перемещения его в небытие, тогда как обычные решения — а именно когда Великий Дон ударяет перчатками о балюстраду — не подлежали проверке.

Роберт с любопытством подошел к боковой стороне террасы и увидел, что пару, получившую оправдательный приговор, вывели тем временем из колонны. Он приставил к глазам бинокль, чтобы рассмотреть лица. Один из партнеров был бородатый мужчина, у которого на отвороте пиджака была эмблема с изображением линейки и палки для наказания, в другом он узнал, к своему изумлению, Леонхарда, своего юного помощника. Он выразил свое удивление секретарю по поводу участия Леонхарда в этом смотре, но тот оставил без внимания замечание архивариуса о его фамулусе. Однако он остановил Роберта, когда тот направился было к лестнице, чтобы спуститься на площадь, и попросил его не поддаваться чувствам.

В шествии тем временем произошла заминка. Распорядители махали руками, бегали туда и сюда, отдавая какие-то распоряжения, взметнулись вверх сигнальные флажки. Кажется, происходила перегруппировка, пары ставили в ряд одну за другой, как звенья цепи. Господин в сером цилиндре отошел от балюстрады и принялся не спеша расхаживать с невозмутимым видом взад и вперед по террасе. Один раз он остановился перед Робертом и обаятельно улыбнулся ему, сверкнув прекрасными белыми звериными зубами. Взгляд Великого Дона словно пронзил архивариуса. Тот величественным жестом показал на площадь.

Роберт подумал, что настал решительный момент замолвить слово за Анну. Правда, раньше он намеревался говорить об этом с Высоким Комиссаром, но поскольку самого приглашения непосредственно он еще не получил, а вопрос, касающийся ее судьбы, находился, как он теперь видел, в компетенции господина в сером цилиндре, то он решил воспользоваться удобным случаем.

Разве он не продумал во всех мелочах разговор? Как фехтовальщик, стоял он теперь, приготовившись бороться за Анну и отразить все удары могучего противника с намерением победить судьбу.

Сперва он предупредительно выразил благодарность за то, что получил возможность присутствовать на смотре, этом примечательном событии, которое значительно обогатило его знание о городе и в дальнейшем, как он надеется, еще поможет ему многое осмыслить и понять. Он, мол, расценивает приглашение Великого Дона как особый знак внимания к его персоне и теперь хотел бы воспользоваться заминкой на арене, чтобы непосредственно обратиться к нему с личным вопросом.

Старт был удачный. Великий Дон любезным жестом показал архивариусу, что тот может продолжать.

Роберт кратко обрисовал обстоятельства, при которых он был приглашен в город, не зная сначала, что он, живой, находится в царстве мертвых, а точнее, в царстве умерших. Он упомянул о встречах с людьми, с которыми был знаком и близок еще в пору пребывания его на том берегу и с которыми продолжал поддерживать отношения, начатые еще при их жизни, и здесь, в городе, так по крайней мере он представлял это себе, возможно, так оно обстояло до некоторой степени и для других; после этого он, естественно, перешел к своим отношениям с Анной.

— И теперь, — сказал Роберт, — я хотел бы обратиться с просьбой. Освободите Анну. Приподнимите в знак приветствия шляпу, если она будет проходить здесь мимо вас, — как вы это только что сделали с Леонхардом, моим помощником, и как вы приподняли шляпу, чего я никогда не забуду, приветствуя меня, когда я, возвращаясь от Анны, шел однажды ночью по площади с фонтаном. Позвольте мне видеть в этом вашем жесте счастливый знак, дающий надежду на исполнение моего желания. Я знаю, вы связаны законом, даже сами непосредственно им являетесь. С законом вряд ли можно вступать в переговоры, тем более им спекулировать. Это и не входит в мои намерения. Я не хочу, чтобы Анну освободили ради меня, но...

Роберт запнулся. Он не знал, что говорить дальше. Намекнуть Великому Дону на возможность ошибки, допущенной подчиненными контрольными органами? Но в случае ошибки господин в сером цилиндре и без его совета сумеет определить ее. Скорее следовало сказать о том, что задача Анны еще не завершена.

— Разумеется, я хочу ее освобождения и ради себя, — поправился он, — хотя вы могли бы возразить, что я поступил бы умнее, если бы не поднимал шума вокруг своей персоны. Я хотел бы только изложить причины, побудившие меня обратиться к вам и замолвить словечко за Анну. Разве не вы однажды уже удовлетворили просьбу живого отпустить с ним любимую женщину из ее страны — разве не вы позволили Эвридике, перед тем как она должна была уже уйти в ничто, вернуться к жизни в своем прежнем, земном образе? Вам не нужно напоминать мне о том, что Орфей сам упустил дарованный ему случай, — или вы, может быть, полагаете, что Анна благодаря сроку, отведенному ей здесь со мной, уже достигла своего предела безграничности счастья? Как сотрудник Архива я вижу, что мгновению при известных условиях дается продолжительность, и коль скоро проявлению духовного предоставляется жизнь на то или иное время, то почему она не может быть позволена и телесной форме? Вы можете, конечно, возразить, что, мол, каждая любящая пара, не только Роберт с Анной, хотела бы получить такую возможность. Но речь идет об условиях. Разве закону в нашем случае не важно, что постоянство чувства может быть спасено, что любовь сохранилась бы навечно?

Он был доволен, что кстати вспомнил теперь эту фразу, которую приготовил вчера, когда репетировал свой разговор, и решил для полной уверенности и дальше придерживаться заученных слов. Он быстро провел рукой несколько раз по волосам.

— Вы не отвечаете, — сказал он. — Может быть, вы хотите этим дать мне понять, что умершие чувства уже нельзя вернуть к жизни? Это было бы смело в случае с Анной. Она принимала меня за одного из ваших, за умершего, пока... Ну да вы знаете, что это именно она дала мне ключ к разгадке тайны города. Без нее я оставался бы в неведении.

Эту фразу он воспроизвел дословно, как сформулировал ее вчера.

— Из вашего молчания, — продолжал он после небольшой паузы, — я могу заключить, что это знание означало для нас потерю невинности, так? Она узрела во мне живого, я же в ужасе увидел, что держал в объятиях призрак. Все это время я избегал и, можно сказать, даже опасался говорить с ней о своей службе архивариуса, ибо чувствовал, тут есть что-то такое, что настораживает других, хотя я и не понимал тогда истинной причины. И если Анна лишь в самый последний момент увидела, что она любит живого, и если теперь она снова испытывает тоску по сладкому тлену жизни, так это моя вина. Виновным же я оказался невольно и по слепоте, хотя, может быть, и должен был помнить, что в самом моменте соединения из-за растворения каждого в отдельности уже присутствует момент умирания. Иначе не потребовалось бы столь чудовищного события, благодаря которому я наконец увидел со всей ясностью, что таинство любви означает сакральность смерти.

Великий Дон по-прежнему молчал. Они стояли друг против друга, вдвоем на террасе, свита чиновников удалилась сразу же, как только Роберт заговорил с господином в сером цилиндре, и секретарь Высокого Комиссара тоже скрылся куда-то во внутренние помещения.

— Ради Анны, — начал Роберт очередную свою фразу торжественным тоном, как он заучил ее во время репетиции, — я не пренебрег моими обязанностями и не пожертвовал интересами Архива.

Великий Дон внимательно слушал его.

— По-вашему, оно, кажется, было бы лучше, — продолжал он, — если бы я забыл о своих обязанностях. Для вас это было бы бесспорным доказательством любви, которого вам все еще как будто недостает. Может быть, и задание Префектуры было только предлогом, как еще в самом начале предположил мой отец, чтобы испытать мою судьбу на Анне, и она в своем наивном представлении, видимо, была права, когда думала, будто я последовал сюда за ней. То, что я почитал своим долгом по отношению к Архиву, вы, вероятно, приписываете моей корректности — или, более того, вы не засчитываете мне этого. Если требуется еще подтверждение нашей любви, тогда примите во внимание то, что я скажу: пусть либо Анну вернут к жизни, либо меня самого возьмут к ней сюда, в царство мертвых. Уж это-то могло бы, я надеюсь, убедить вас в том, что дело идет не просто об игре чувств, ради которой мы будто бы все еще не хотим расстаться; я не прошу, как Орфей, о возвращении возлюбленной в жизнь, достаточно было бы и того, если бы вы продлили ей срок в этой стране за рекой. В этой стране, где мы, как я это теперь понимаю, сохраняем только видимость жизни, не участвуя в ней самой, и где мы бессознательно, хотя и не окончательно погружены в состояние смерти. Что же касается меня, вы не можете возразить, что тот, кто отвергает жизнь, не обязательно должен на этом основании принять смерть. Я сижу на пороге между двумя вратами. Так здесь сидели уже Манас, Одиссей, Эней и еще другие. Они скитались, блуждали, они оставались или возвращались на родину. Но участь Анны есть и моя участь.

Великий Дон стоял неподвижно, склонив голову набок, как будто прислушиваясь к отзвучавшим словам или в ожидании новых.

— Вы не отвечаете, — с грустью сказал Роберт и отвел глаза от его взгляда. — Стоите и не шелохнетесь, даже не улыбнетесь! Значит, мне остается признать, что я напрасно все это говорю. Вы не верите мне. Вы считаете, что Анна сама отрезала себе путь — тем, что переехала из города в поселок, пренебрегла предостережением Префектуры не ускорять процесс — я имею в виду не юридический, к тому времени уже завершенный, но процесс собственного своего завершения. Она не должна была, вероятно, спешить наверстывать любовь, не пережитую, не удовлетворенную в прошлом, и теперь, по мере того как она заполняла свою жизнь нашей любовью, она исчерпала собственную судьбу здесь. Я понимаю, вы не хотите высказаться. Я признаю, что мы поддались обману, заблуждению, и вспоминаю при этом слова моего отца, прозвучавшие как проклятие, он сказал, когда увидел нас с Анной вместе: здесь никто не избегает заблуждений. Я признаю себя побежденным в нашем с вами разговоре.

Он выждал с минуту, как бы собираясь с мыслями. Лицо его было бледно.

— Но не могла бы она, — сказал он в заключение, — помогать мне в Архиве, к примеру как Леонхард? Я позволю себе предположить, что именно благодаря этому его не отправили из города. Разве Анна не заслуживает того, чтобы ее включили в иерархию города, в число управляющих духов, которые, будучи свободными от смены жизни и смерти, подтверждают вечность бытия? Ее присутствие рядом вдохновило бы меня, в особенности теперь, когда я намерен решительно взяться за исполнение собственной задачи и записать все, что я видел, слышал и пережил здесь. Она дала мне понимание. Но не только меня могло бы радовать и поддерживать сознание ее присутствия, а всякого, кто трудится над топографией бытия, чтобы вычислить квадратуру круга.

Когда Роберт кончил свою речь, господин в сером цилиндре, этот могучий молчальник, беззвучно похлопал в ладоши, выражая свое признание.

Приветливый секретарь, который подошел в это время к Роберту, поздравил его и уведомил о том, что Высокий Комиссар ждет архивариуса у себя до заката солнца следующего дня. Роберт принял сообщение с вежливой благодарностью, но без особого интереса.

Господин в сером цилиндре, перед тем как снова занять свое место у балюстрады, шепнул что-то на ухо секретарю. Тот преданно кивнул в ответ. Господа из свиты почтительно обходили архивариуса, который удостоился такой продолжительной беседы с их шефом. Смотр снова возобновился. Роберт удалился с террасы в зал и сел там за стол. Секретарь склонился над ним и легонько похлопал его по плечу. Всем известно, сказал он, как всегда, приветливо, что Великий Дон — твердолобый. Его решения часто весьма неожиданны.

Когда Роберт поднял на него глаза, секретарь увидел, что в них отражалось что-то от бездонного взгляда Великого Дона. Он оставил его одного. Роберт положил руки на стол и опустил на них голову.

 

18

Хронист не знал, сколько времени он просидел так, погруженный в забытье, в состояние полной отрешенности. Солнце, когда он очнулся, стояло еще высоко. Протекло, может быть, всего несколько минут, но он чувствовал себя освеженным, гнетущая тоска спала.

В зале еще толпились чиновники, и на террасе еще стоял со своей свитой Великий Дон, принимая парад. Когда Роберт оглянулся в поисках секретаря, то увидел вместо него юного Леонхарда. Тот смотрел на Роберта, чуть склонив голову набок, миндалевидные глаза его блестели. Он принес деревянную миску с теплой кашей и поставил ее перед архивариусом. Пока тот ел, Леонхард сказал ему, что розовощекий секретарь просил принести архивариусу свои извинения за то, что вынужден был отлучиться по делам, и он, Леонхард, по его распоряжению приставлен пока к нему в качестве проводника.

На лице Леонхарда не было теперь и тени того беспокойства, которое архивариус замечал в нем в последние дни в Архиве, и от подавленности и страха тоже не осталось следа. Причиной тому, видимо, было решение, вынесенное Великим Доном. Леонхард держался непринужденно и уверенно, беседуя с архивариусом, хотя и с тем же выражением преданности. У Роберта было такое ощущение, будто юноша готов всей душой служить ему.

Когда Роберт поел, Леонхард взял миску и ложку и пригласил хрониста следовать за ним. В коридоре юноша вымыл в чане с водой миску и прибор, сунул их в карман, прихватил две лампы, одну из которых вручил архивариусу, потом спустился с ним по крутым ступеням под землю. Они шли по подземному туннелю в северо-западном направлении. Чем больше удалялись они от района Префектуры, тем сумрачнее становился туннель, так что лампы им скоро пригодились.

Юноше, без сомнения, было поручено привести хрониста в определенное место, но он не говорил, куда именно. Зато он охотно рассказывал о бородаче, своем партнере, который достался ему по жребию, чтобы потом по другой дороге, но в том же северо-западном направлении выступить в путь на ничейную землю. Этот бородач оказался тем самым учителем, кто когда-то вселял страх в юные сердца, его метода обучения сыграла, по-видимому, решающую роль в том, что семнадцатилетний Леонхард в свое время заплыл ночью слишком далеко в море и нашел смерть.

Теперь и Роберт припомнил этого злобного тирана их школьной поры, чьи мелочное властолюбие и несправедливость доводили учеников до ожесточения и отчаяния.

Хотя Роберта и Леонхарда не связывала в те годы особенно близкая дружба (вероятно, по вине архивариуса, как он теперь это видел, ибо юноша всегда тянулся к нему, проявляя особенные знаки внимания и даже нежности), они тем не менее поддерживали добрые отношения. Теперь Роберт предложил юноше, чтобы тот снова обращался к нему на "ты", как в школьные годы. Несмотря на то что Леонхарда приятно тронул задушевный тон архивариуса, у него, однако, с трудом поворачивался язык называть Роберта на "ты", и он, чтобы не сбиваться с "ты" на "вы", предпочитал в разговоре избегать прямого обращения. Он считал, что между ними пролегла черта, которая делала невозможным их сближение, что прошел слишком большой отрезок времени, который каждый пережил по-своему, что он, наконец, остался семнадцатилетним, тогда как Роберт был теперь почти вдвое старше его; Роберт же склонен был думать иначе, мол, это не он, но Леонхард ушел вперед, и ему уже никогда его не догнать, ибо тот давно пребывает здесь, в Архиве, где он сам всего лишь гость и чужой. Может быть, в этом следует искать причину некоторой стесненности в их отношениях. Это совсем не так, возразил юноша, поскольку он сам замечает, что его только терпят здесь, впрочем, теперь и он (под "он" юноша подразумевал архивариуса) в курсе дела об условиях здешнего существования.

— Ну, а наш старый учитель, — сказал Роберт, — твой партнер по судьбе на смотре, осознал свою вину?

— Его мысли, — весело отвечал Леонхард, — были всегда направлены на грибы, которыми он в конечном счете отравился. Кто я, он давно и думать забыл или просто притворился, до конца разыгрывая из себя невинного.

Архивариуса занимал вопрос о мести. Леонхард считал, что желание мстить свойственно только живым. Что касается лично его, то месть и ненависть исчезли в нем, как только его поглотила морская пучина и он осознал, что возвращения назад нет. Если и оставался упрек, то самому себе или вообще юношеской незрелости. Он всегда испытывал страх перед таинственным, которое притягивало его, и это непреднамеренно сгущало все обстоятельства так, что они должны были в конце концов привести к его преждевременной гибели.

— Внешних поводов много, — заключил Леонхард, — причина же всегда лежит в нас.

С той же чистосердечной обстоятельностью, которая всякий раз изумляла хрониста в беседах с умершим, юноша поведал ему, что образ пучины, это безжалостное засасывание бездны, запечатлелся в нем навсегда. Поэтому он понимает старого учителя, который только и мог что говорить о грибах, явившихся причиной его смерти. По его наблюдениям, у большинства в памяти остаются последние впечатления жизни, тогда как все более ранние воспоминания постепенно стираются и только молниеносно вспыхивают при исключительных обстоятельствах в разговоре.

Роберт отметил про себя, что в целом это соответствовало явлению, известному из жизни. Если, к примеру, в помещении без окон выключить яркое искусственное освещение, то какое-то время еще остается отчетливый образ предмета, который сетчатка глаза восприняла в последний момент, тогда как все остальные предметы тотчас тонут во мраке и только потом уже могут быть вызваны в представлении благодаря особой концентрации внутреннего зрения.

Решающим для той роли, которую играл здесь каждый в отдельности, была, по признанию Леонхарда, страшная секунда умирания. Под этим он понимал не столько продолжительность во времени, сколько очевидное состояние перехода, в котором настигнутое смертью существо теряло сознание жизни. Люди воспринимают это как борьбу со смертью, протекающую дольше или меньше, тяжелее или легче, но раскрывающуюся в своем истинном значении только умершему. Без этого таинственного переживания акта умирания и рождения смерти невозможно пребывание здесь, в промежуточном царстве. Это необходимая пошлина за пользование мостом. По наблюдениям юноши, есть люди, которые пытаются обмануть себя относительно процесса умирания, догматики-материалисты, виталисты, при мысли о них невольно вспомнилась судьба тех сочинений, которые, едва попав в Архив, тотчас подвергаются процессу распада. С другой стороны, так называемая мгновенная смерть, разрыв сердца, пуля, авария, одним словом, те случаи, о которых люди обыкновенно говорят, что пострадавший ничего не чувствовал, — даже эта так называемая мгновенная смерть оставляет тем не менее возможность пережить действительно страшную секунду. Леонхард знает примеры, подтверждающие это, он какое-то время приводил в порядок Протоколы страшной секунды, которые представляют особенно важное собрание для Префектуры. Эти словно бы сейсмографические записи регистрируют порой страшные, порой просветленные мгновения-картины, которые умерший перенес сюда с собой из сферы земного.

У архивариуса временами пробегал по спине холодный озноб. Причиной тому был, вероятно, сырой воздух подземелья; на стенах туннеля блестели при свете лампы капли воды. Он поднял ворот пиджака.

— Мы уже прошли больше половины пути, — ободряюще сказал Леонхард. — Скоро достигнем решетки ворот.

— Хорошо, — отозвался Роберт, которому беседа с юношей скрашивала неудобства дороги. Архивариус снова заговорил об учителе, тоже теперь получившем отсрочку с легкой руки господина в сером цилиндре, поскольку оправдательный приговор касался обоих партнеров, парами проходивших мимо него.

Юноша согласился с архивариусом, но заметил при этом, что никто не знает, к кому из двоих в данном случае относилось решение Великого Дона. Вполне может быть, что продление срока вышло благодаря не ему вовсе, а их бывшему учителю.

Роберт, который продолжал верить в уравнивающую справедливость, вознаграждение и расплату, не хотел допускать такую возможность.

— Мой архивариус, — возразил Леонхард вежливым тоном помощника, — мыслит еще в моральных категориях жизни, что естественно для него.

— Я не раз имел случай убедиться, — сказал хронист, — что здесь никого не зачисляют в тот разряд, на какой человек мог рассчитывать с учетом своих положительных качеств или недостатков. Тем не менее в основе смотра, если я правильно понял приветливого секретаря, лежит определенная закономерность. Происходит всеобщее уравнивание вины и невиновности, разумеется коллективное, значит, с точки зрения всеобщего, а не с позиций отдельного индивидуума.

Леонхард, хотя и согласился с архивариусом, не придал его словам большого значения. По его убеждению, поступки Великого Дона не поддаются никакой оценке умершими их эмпирическим опытом. Леонхард считал, что составление пар служило статистическим целям, чтобы внешне отразить равновесие добра и зла. Пары, как только они покидают арену Великого Дона, распадаются. Дальнейший путь по тропе демонов каждый проходит отдельно, сам по себе.

Наконец они дошли до решетки из кованого железа. Впереди мерцал слабый свет, сочившийся через выходное отверстие туннеля. Человек пять стражников в овчинных тулупах сидели в пещере, вырубленной в скальной стене, и играли в карты. Леонхард назвал пароль. Мрачный парень неохотно поднялся и отпер заржавевшим ключом городские ворота. Створы заскрипели на шарнирах и отворились только наполовину. Стражник, зевнув, снова вернулся в пещеру.

Они вышли из туннеля. Перед ними расстилалась серая каменистая пустыня. Слепило глаза от молочного сверкающего света. Направо, шагах в тридцати, темнело базальтовое ущелье, над которым ползли белые, как вата, клочья тумана. На краю его, у крутого откоса, стояла сложенная из грубо отесанных камней низкая хижина.

— Это последнее строение у черты города, — пояснил Леонхард. — Не каждый достигает его столь удобным путем, как мы. И вообще, лишь немногим позволено сделать здесь последнюю остановку.

Дул резкими порывами холодный ветер. Камни с грохотом катились в пропасть. Тяжелая дверь была чуть приотворена. Они вошли через нее друг за другом и оказались в длинном и узком, как кишка, помещении, по которому стлался чад от горевших сосновых лучин.

— Большинство гостей уже в сборе, — послышался звучный женский голос.

В скудном свете лучин архивариус различил дородную фигуру, которая обеими руками прижимала к груди две пузатые оплетенные бутыли. Она кивнула на угол, где стоял туалетный стол с лоханкой воды, полотенцем и щеткой для одежды. Роберт охотно воспользовался предложением. От едкого дыма у него першило в горле.

— У нас здесь плохая вытяжка, — сказала мамзель. — В зале получше. А теперь мы зажжем свечи.

Она толкнула ногой дверь.

После того как Роберт умылся и почистился, Леонхард протянул ему пергаментный лист со служебной печатью. "В честь городского хрониста Префектура устраивает прощальный вечер с друзьями", — прочел Роберт.

Войдя в зал, заполненный, хотя и не столь сильно, как сени, синим дымом, в котором мглисто мерцали огоньки свечей, он увидел празднично убранные столы, поставленные в виде подковы. Блестели голые, свежеокрашенные белой известью стены. Сидевшие за столами гости поднялись со своих мест, и раздался хор мужских и женских голосов:

— Moribundi te salutant! [Умирающие приветствуют тебя! (лат.)]

— Morituris, — ответствовал хронист, — vos salutat! [Идущий на смерть приветствует вас! (лат.)]

— Salva animas nostras et dona nobis pacem, — прокатилось по хору. [Спаси наши души и даруй нам покой (лат.)]

Архивариус занял место в середине стола. Леонхард, войдя в роль пажа, встал позади него. Дородная мамзель начала разливать вино по бокалам из оплетенных бутылей. Перед каждым из гостей стояла горящая свеча. Наступила торжественная тишина.

Роберт медленно обвел взглядом гостей, которым позволено было после смотра сделать здесь последнюю остановку. Среди присутствующих он увидел Кателя, своего отца, юного Лахмара, путешественника в Хенну, родителей Анны, Самой же Анны не было. Он истолковал это как благоприятный знак, видимо, ей, как уже Леонхарду, продлили срок пребывания в городе.

Мгновенный холодный озноб пробежал по его телу, когда он обнаружил здесь и других знакомых ему людей, тех, с кем встречался еще незадолго перед тем, как пересек пограничную реку. Смерть, вероятно, настигла их уже во время его пребывания здесь; с того дня, как он приехал сюда, должно быть, прошел не год и не два. Многие, он знал, умерли еще до его отъезда, но поскольку он не встречал их в городе, то полагал, что они уже давно отправлены в дальние поля. Радость и боль последнего свидания с ними остро пронзили теперь его сердце.

Тут сидел приятель-поэт, который умер с горя, сломленный несчастным духом своего времени. Высокий открытый лоб его светился, как и прежде, умом, только между бровей лежала складка страдания. Роберт часто бывал у него в доме и знал стихи его семи поэтических сборников, которые попадались ему и в Архиве. Поэт заслуживал первого тоста, и Роберт обратился к нему со словами: "Вечно пребудет земля нашего духа приютом", — строкой из стихотворения поэта, написанного им в память об умерших друзьях.

Несколько неловким, размашистым движением подняв бокал, приятель-поэт произнес в ответ: "Отныне и навсегда!" И прибавил, прежде чем поднести бокал к губам: "Жаль все-таки, что все прошло. Земля, прекрасная звезда наших желаний, существует, только пока на ней живут". Он отпил глоток и устремил задумчивый взгляд перед собой, продолжая держать бокал в руке.

— Ты знаешь, Роберт, — сказал он после минутного молчания, — я не вынес безумия немцев, тех немцев, что сами себе были врагами.

— Ты сохранил верность возвышенной музыке сфер.

— Моя воля иссякла! — воскликнул поэт, глядя в пустоту; это были слова, которые исторглись из его губ в минуту смерти.

Хронист поочередно приветствовал сидящих за столом: артиста из Дрезденской Колонны, чей резкий, прерывистый смех напоминал крик лошака, пражского архитектора, и Лео, художественного критика, с китайской бородкой на искаженном конвульсивной улыбкой лице. Рядом с Кателем он увидел Эрдмут, возлюбленную своей юности, а вон там ему махнула рукой Ютта, родом с Рейна, которая погибла при пожаре; она, со свойственной ей порывистостью привстав с места, чуть не опрокинула бокал с вином. Тут сидел Иоахим Фельде, остроумный забавник с радио, оживленно беседуя с месье Бертеле, а там Бебукен, который с приятной улыбкой всю жизнь изворачивался, как мог, и все же был вынужден под конец сунуть свою умную голову в петлю, им же самим завязанную. Увидел он здесь и художника-шрифтовика, которого они дразнили между собой "ненасытная радость".

Напротив архивариуса наискось сидел мужчина лет пятидесяти, спокойно наблюдавший за сидевшей за столом компанией. Умный, по-крестьянски скроенный череп, лицо, отмеченное печатью глубокой мысли и страдания. На носу подрагивало пенсне в черной оправе. Тонкая морщинистая шея высовывалась из-под широкого отложного воротничка.

— А я и подумать не мог, что еще раз увижусь с вами! — воскликнул Роберт.

— Завеса, скрывающая неведомое, время от времени приподнимается, — приветливо отозвался профессор, когда-то заведовавший кафедрой католической философии, — и новый шаг связан с новым риском.

— Ваша старая тема! — сказал Роберт.

Когда профессор Мунстер попросил хрониста молиться за него, Роберт заметил ему, что он все больше отмежевывается от христианской догмы белой расы.

— Когда-то, — возразил профессор, — вы называли молитву западноевропейской формой медитации. Погрузитесь же в медитацию. Это единственное, что еще может помочь.

Роберт знал о муках и страданиях, через которые прошел уважаемый друг. Болезнь только усилила его набожность. Как он мог прикидываться теперь, когда узнал действительность в городе за рекой?

Архивариус осторожно намекнул на разочарование, которое, должно быть, испытал философ, ведь после смерти все оказалось совсем иным, чем он это представлял себе при жизни.

— Если признаться, — снисходительно и скромно сказал профессор, — то это тяжелейшее экзистенциальное испытание.

— Я вижу во всем здесь только исполнение безжалостного закона...

Леонхард, стоявший сзади, толкнул стул, на котором сидел Роберт; возможно, это вышло нечаянно, только архивариус оглянулся на него.

— Или?.. — уклончиво заключил он начатую фразу вопросом.

— Или, — сказал профессор лукаво, — место, где мы окончательно теряем способность возмущаться своими поступками.

Хронист озадаченно смотрел на него.

— Значит, — сдержанно сказал он, — участь саморазложения?

— Последний барьер перед божественным очищением.

— А какими были ваши последние слова — перед тем как в вас угасло сознание жизни?

— Последние мои слова были: "Metanoeite!" — сказал профессор. — Одумайтесь! Покайтесь! — Он, глядя на Роберта, отпил глоток из своего бокала.

Дверь распахнулась, и на пороге появился новый гость. Худая фигура с седыми волосами, тщательно расчесанными на прямой пробор, двигалась медленно, чуть пошатываясь и шаря руками вокруг себя в воздухе. Слуга, слегка поддерживая гостя за локоть, направлял его к столу.

— Привет! Привет! — бодро восклицал гость.

— Добро пожаловать! — сказал Роберт и схватил руку, которую старик держал вытянутой перед собой. Доктор Хан, коммерсант из Любека, был слепой.

— Гм. Да, — произнес он. — Здравствуй и прощай одновременно. Коротко и ясно. По-спартански. — Он засмеялся отрывистым сухим смехом.

Гость сел напротив Роберта. Архивариусу приятно было видеть доктора Хана, которого он помнил блестящим, интересным собеседником, неистощимым в прибаутках и остротах, чем он в свое время так восхищал и очаровывал его.

— Еще одна мгновенная вспышка в мозгу, — сказал слепой. — Позорного банкрота я все-таки опередил. Внутреннего и внешнего. С небольшим преимуществом, но финишировал первым. Гм. Внезапные решения, хотя и редко бывают лучшими, но fait accompli [Свершившийся факт (фр.)] создает по крайней мере бесповоротную ситуацию. Да. Все прежнее — это всегда только приготовление для более позднего. От самого себя не убежишь.

Он пошарил рукой по столу, нащупал свой бокал с вином и, поднеся его к губам, отпил несколько глотков. Роберт почувствовал глубоко личное содержание в словах д-ра Хана, который молодым человеком при попытке самоубийства искалечил себя, сделавшись слепым; тридцать лет спустя, чтобы избежать политических палачей, он во второй раз направил оружие против себя. Теперь он говорил о том, что в этом городе, традиции которого его всегда интересовали, ему больше всего импонировало все конструктивное.

— Потрясающе, — сказал он, — как иерархия развилась в органическую бюрократию. Гм. Да. Все символы здесь снова являют простую реальность, насколько я мог увидеть.

— Вы снова можете видеть? — спросил хронист.

— Я просил людей рассказывать мне, — сказал коммерсант, — хотя в городе я снова стал зрячим. Физические увечья, полученные в жизни, в призрачном мире исправляются. Тоже своего рода просветление. Гм. Да. Но я этим не воспользовался. Если для знания своего собеседника мне приходилось довольствоваться тем, как описывают его внешний облик другие, то подумайте, в какое замешательство я мог попасть, когда увидел бы образ, созданный в моем воображении, к примеру образ молодой женщины или ваш, мой друг, когда увидел бы этот образ совершенно иным, конкретным. Нет, уж лучше я буду довольствоваться прежней картиной.

— Вы, — сказал архивариус, — остаетесь неисправимым консерватором.

— Да, — отвечал д-р Хан. — Примите благодарность за все и желаю здравствовать. И передайте, пожалуйста, привет вашей жене.

Он отвернулся от хрониста и включился в общий разговор. Конечно, это была только дань вежливости, когда он попросил передать привет его жене. Слепой, думал Роберт, имел в виду не Анну, а Элизабет. Жива ли она еще?

Вдруг чья-то рука обвила его шею, легкая, словно фея, девушка села к нему на колени.

— Что поделывает моя сестрица Элизабет? — спросила она.

— Эрдмут! — воскликнул Роберт, увидев перед собой узкое лицо с длинными ресницами и печальным ртом. — Сейчас я не знаю, что с ней. А раньше, помню, она сильно тосковала по тебе.

— Все горевали обо мне, — сказала Эрдмут. — Потому что любили меня. И мужчины. Ты тоже, я знаю. Никто не хотел понять, что я вынуждена была бежать от самой себя, искать спасения в гашише, чтобы погружаться в призрачный мир образов, наполнявших сердце сладостной болью. Что можете вы противопоставить моему искусственному счастью, когда нет естественного?

— Ты, Эрдмут, — сказал Роберт, — думала больше о себе, чем о других, слишком потакала своим желаниям и сомнениям. Стремление сохранить самое себя переросло в страсть к саморазрушению.

Она плотно сжала губы, глаза ее светились каким-то лихорадочным блеском.

— Я знаю, — зло сказала она, — каково это, когда демоны всю жизнь преследуют тебя. Такое и здесь не забывается.

— Забывается, — возразил он.

Она замотала головой.

— Я верила в это, когда пришла сюда. Но принуждена была перемалывать камни в пыль. Я не добрый дух для сновидений живых.

— Ты давно стала смиренным духом моей жизни, — сказал он. — Поверь.

— И все же ты не узнал меня тогда.

Он удивленно посмотрел на нее.

— В то раннее утро у фонтана, — пояснила она, — когда я набирала воду.

— Ты была среди тех девушек?

Она молча кивнула.

— Откуда мне было догадаться, что ты могла быть там! — воскликнул он. — Ведь ты давно уже умерла, а я не знал тогда, что это за город.

Он смотрел на ее юное девичье лицо, на котором отражалось столько же вины, сколько и невинности.

— Ты навсегда остался во мне молодым, — сказала Эрдмут.

Он почувствовал легкое дуновение, когда она вспорхнула с его коленей и поспешно вернулась на свое место.

Леонхард обратил внимание архивариуса на то, что свечи, стоявшие перед гостями, медленно тают. Роберт, обходя вокруг стола, приветствовал своих прежних друзей. Это было последнее свидание с каждым из них. Радость и боль сжимали его сердце, он с трудом справлялся с чувствами, охватившими его. Душа озарялась светом воспоминаний, и слова, которыми он обменивался с друзьями как последним благом бытия, были беспомощным выражением верности и благодарности сердца. Он приветствовал Лахмара, который прошептал ему, что Хенна теперь погибнет, как когда-то Атлантида; снова радовался старому, убеленному сединами старшему почтовому советнику из Хафельштадта, который с мудрым спокойствием процитировал на латыни несколько мест из "Тускуланских бесед"; он выслушал слова неустрашимого Йори о том, что люди меркуриева века так и не смогли постигнуть смерть как магию жизни, в чем он убедился по прибытии в город, пускай и несколько преждевременном, но поворот к урановому веку, который он предсказал, руководимый голосами свыше, наконец-то, кажется, начинается.

— Я знаю, граф Йори, — сказал Роберт, — что ваше удивительное сочинение хранится у нас в Архиве.

— Добрый вечер, Роберт, — услышал он голос рядом с собой.

Он удивился, увидев перед собой молодого врача, который находился в морском плавании, когда Роберт уезжал сюда. Глубоко сидящие, чуть раскосые глаза светились стеклянным блеском и казались еще светлее на темном, заросшем щетиной лице.

— Теперь, наверное, я был бы хорошим врачом, — сказал он, — когда мне открылась тайна Гераклита.

— В чем же эта тайна?

— Смерть — закон жизни, — сказал врач.

Вопрос о цели жизни, сколько знал Роберт, всегда занимал доктора Питта, который был моложе его на десять лет; тот не раз излагал ему свою философию, когда они, бывало, засиживались с ним далеко за полночь за беседой.

— Ты пережил сильный страх в момент смерти, столь неожиданно настигшей тебя?

— Неожиданно? — скептически переспросил доктор Питт.

Нет, он не ропщет на свою судьбу и хотел бы, чтобы и Доретта поскорее утешилась и не оплакивала его.

Они оба в эту минуту видели перед собой хрупкую женщину с осиротевшими детьми; ей никогда уже не узнать, какую смерть принял ее муж, когда корабль пошел ко дну и все сильнее, все невыносимее становилось давление воды, которое он до сих пор все ощущал на своей голове.

— Когда изо дня в день хлопочешь вокруг больных, — сказал врач, — лечишь, оперируешь, то чувствуешь себя счастливым и гордым, если тебе удается хитростью вырвать у смерти преждевременную жертву. А потом видишь, как людишки развязывают войну, запросто отправляя на тот свет тысячи и сотни тысяч себе подобных! О господи! Для чего спасать отдельные жизни, когда масса так легко отдает себя смерти во все новых и новых кровавых бойнях!

У него дрожало веко.

— Расскажи о себе, — попросил Роберт.

— Отдельному пациенту, — взволнованно продолжал врач, — я еще мог какими-то средствами облегчить страдание, но я не мог обмануть его относительно болезни. Я хотел защитить себя как личность, пытался управлять собой на жизненном пути, вместо того чтобы подчиниться инстинкту жизни. Чем больше человек старается обезопасить себя, тем вернее он подстерегает судьбу.

— Значит, ты неправильно лечил себя как пациента жизни.

— Да! — с чувством воскликнул доктор Питт. — Я думал остаться в выигрыше и жил, оберегая себя, а надо было довериться судьбе. Я уже сказал тебе: смерть — закон жизни. Этот закон не обойдешь, не перехитришь. Нельзя искусственно пытаться бороться с ним. В выигрыше не останешься, если попытаешься окольными путями миновать кризис. Я поздно понял это, или, точнее, меня слишком поздно осенило. Я осознаю это. Что случилось, должно было случиться. Если смотреть метафизически, то с моей судьбой все в порядке. Понимаешь?

У него снова задрожало веко.

Роберт очень хорошо понимал его, свой опыт архивариуса он приобрел не напрасно. Но поймут ли это когда-нибудь живые? Это и многое другое.

Наконец и с отцом Роберт обменялся рукопожатием. Советник юстиции, однако, решительно запротестовал, когда сын признался ему, что долго его недооценивал и считает себя виноватым перед ним.

— Здесь и без того все слишком торжественно, — сказал старик. — Ты чересчур близко к сердцу принимаешь час расставания. Если ты позволишь, то напоследок я возьму на себя руководство торжеством.

Роберт охотно согласился. Приятель Йори, человек с голым черепом, тоже сказал, что пора оживить их слишком уж чопорное общество.

Советник юстиции, постучав по бокалу, начал свою речь. Это была шутливая речь в защиту дружеской попойки. Упоминались карнавалы и освящение храма, сатурналии студенческих лет, пирушки молодости и соответствующие им ритуалы.

— Bibite! [Пейте! (лат.)] — скомандовал он.

Все подняли бокалы.

— Пусть каждый выпьет за свою мечту! — крикнул он и продолжал: — Пить до дна! Не отставать! Будем здоровы!

Они опрокидывали бокал за бокалом, как когда-то пили пиво. Вырывали бутылки из рук мамзель, не поспевавшей подливать. Называли друг друга братишками и однокашниками, они снова были буршами и товарищами. То и дело слышались восклицания: "Bibamus!" [Будем кутить! (лат.)] и "Еще по одной!", "Гулять так гулять!". Произносились здравицы в честь Префекта и Великого Дона, провозглашались тосты за женщин, за добрые старые времена, за свободу и последнюю искру жизни. Они то и дело вскакивали с мест, чокались стоя, подходя друг к другу, и звенели бокалами. Они выкрикивали крылатые слова, изречения, шутили, говорили наперебой. Им казалось, что они шумят, горланят, но слышались только тонкое посвистывание, чириканье, кваканье. Они взялись под руки и пошли по кругу, притоптывая ногами; они делали вид, будто они развлекаются, будто они живут.

Мало-помалу голоса начали смолкать, позы и жесты становились все более скованными, церемонными, они растерянно поглядывали друг на друга, как будто стыдились своих дурачеств, и в тревожном предчувствии вскидывали головы кверху, когда снаружи ударяли о стены шквалистые порывы ветра.

Архивариус сидел в стороне с молодым врачом. Помещение постепенно погружалось в сумрак. В воздухе повеяло холодом. Доктор Питт зябко потирал руки. Одна за другой гасли свечи, и с каждой угасшей свечой очередной гость незаметно покидал помещение. Первым исчез профессор Мунстер, Лео с китайской бородкой увел слепого. Тихо ушли один за другим родители Анны. Уже Ютты не видно было среди гостей. Советник юстиции еще медлил в дверях, и сизые клубы дыма врывались из сеней в зал. Пламя немногих свечей все сильнее мигало. Только несколько гостей еще оставалось, это были Катель, артист из Дрезденской Колонны и пражский архитектор. Они смотрели на догорающие свечи.

— Вы готовы к своему последнему выходу? — обратился архитектор к молодому актеру.

— Всегда, — отвечал тот.

— И уже выучили свою роль? — спросил первый.

— Еще нет, — сказал артист и засмеялся. Только смех его, так походивший на прерывистый крик лошака, на сей раз остался неслышным.

Последняя свеча догорала, и слабый отблеск пламени трепетал на стене. Катель и Роберт сидели вдвоем за опустевшим столом, с которого мамзель убирала бокалы.

— Теперь я могу еще раз поблагодарить тебя за все, что ты сделал для меня, — сказал архивариус. — Боюсь, что тебе не всегда легко было сопровождать меня в прогулках по городу, в котором один я никогда бы не сориентировался.

— Не я, так другой сделал бы это, — сказал Катель, небрежно махнув рукой. — Только передай следующему, кто придет сюда, все, что знаешь, чтобы ему не пришлось начинать с самого начала.

Леонхард принес архивариусу миску с едой.

— Мне нравится, — сказал художник, — что ты теперь расхаживаешь с нищенской миской и поедаешь свой рис. Так вот, если вдруг случится, что ты за писанием своей хроники, — вернулся он к своей излюбленной теме, — испуганно обернешься, почувствовав, будто кто-то заглядывает через твое плечо в бумаги, то можешь быть уверен, что это я, пусть даже ты не заметишь при этом мой блуждающий дух, а только услышишь слабый шорох или ощутишь дуновение, не зная, чем это объяснить... Ну что это я такое выдумываю, — оборвал он себя, — ведь это было бы возможно, если бы я находился в городе. Там, куда теперь уходят, не будет уже ни моей тени, ни какой-либо связи. Все это уже в прошлом.

Он поднялся, отбросил резким движением головы свои длинные волосы, и пламя свечи погасло.

Когда мамзель принесла из сеней сосновую лучину и воткнула ее в металлическое кольцо в стене, друга рядом с Робертом уже не было. Его душу сдавила тяжкая, безнадежная тоска. Дым разъедал глаза до слез. Щемящее сознание неизбежного и непреложного долго не отпускало его. Только мысль об Анне, которой не было среди уходящих, теперь уже ушедших, давала утешение, давала надежду на будущее. Значит, было вынесено решение, означавшее для нее продление срока!

Леонхард шепотом осведомился у мамзель, не найдется ли у нее чего-нибудь теплого для архивариуса, что бы он мог надеть в предстоящий путь. Она ничего не могла предложить и только посоветовала обратиться к стражникам у ворот, которые, может быть, одолжили бы на время овчинный тулуп.

— Возможно, кто-то согласится за двойную порцию вина, — пояснила она.

Она слила остатки в одну кружку.

Скоро Леонхард вернулся с тулупом в руке. Он предложил Роберту надеть его. Архивариус посмотрел недоверчиво и замотал головой. Он хотел поскорее вернуться в Архив, где надеялся увидеть Анну. Но тут же сообразил, что таково, видимо, было желание Префектуры, чтобы он после прощального ужина с друзьями ознакомился еще и с дальними полями в северо-западном направлении от города, дошел бы, как пояснил Леонхард, до границы возможного.

 

19

Каменистый ландшафт лежал в сумеречном свете. Не было ни дня, ни ночи. Вокруг была одна только мутная белесая мгла. В воздухе плавали редкие рваные клочья тумана. Леонхард, которому было запрещено сопровождать архивариуса на этом пути, прошел вместе с ним только еще шагов двадцать по скалистому плато, вдоль края ущелья, дальше Роберт должен был идти один. По другую сторону ущелья, обрывистые склоны которого уходили в неразличимую глубь, тянулись гребни гор. Леонхард крикнул вдогонку, что по той стороне проходит тропа демонов, по которой движется вереница путников из города. Налетевший порыв ветра проглотил слова, и Роберт только махнул рукой ему в ответ. Он поднял ворот овчинного тулупа и зашагал дальше. Леонхард вернулся в хижину, где в углу зала приготовил себе ложе на ночь.

Роберт шел опустив голову. Никаких отпечатков следов не видно было на каменных, гладко отполированных плитах, местами поднимавшихся или опускавшихся крутыми уступами, местами громоздившихся в виде бесформенных мощных напластований, которые он или обходил, или преодолевал. Чтобы не сбиться с направления, он держался ближе к зубчатой кромке обрыва. Тяжелый и липкий туман стлался над ущельем, закрывая серой пеленой крутые каменистые склоны. Из глубины его доносились глухие звуки бурлящего потока. Справа вид на плоскогорье часто загораживали цепи холмов с округлыми вершинами. Нигде не было видно признаков жизни, никакой растительности, даже мха. Ему казалось, что он идет по каменистой поверхности карстового ландшафта, среди потухших кратеров. Долгий, короткий предстоял ему путь? Куда вела эта дорога? Безбрежная пустынная местность, однако, не была ему совершенно чужой. Одиночество жизни, которое он столь часто испытывал, ощущал он и теперь, когда ощеривалось голое пустое пространство, когда крылья печали демонов касались его и ранили душу и первобытный страх пробуждался, сковывая волю.

Он взобрался на валун, стоял и всматривался в бесцветный мир. Он заметил на горной тропе по ту сторону ущелья колышущиеся тени, которые то всплывали, то ныряли вниз. Они то подскакивали, как канатоходцы, то останавливались, наклоняясь вбок, как будто теряли равновесие, изгибались и кружились, упираясь, словно не хотели двигаться дальше, а потом вдруг скользили вперед на коленях, увлекаемые невидимой силой. Многие судорожно шарили вокруг себя в воздухе, как будто пытались за что-то ухватиться, другие обхватывали голову руками, чтобы ничего не видеть, и скользили, как сомнамбулы. Но вот вереница исчезла из виду, поглощенная туманом.

Временами ему чудились какие-то голоса, в которых слышалось то ликование, то жалобный вой; они напоминали нарастающие звуки песнопения, хотя это могли быть завывания ветра. Но откуда приносил ветер это урчание, клокотание, шипение, походившие на голоса оргáна, если не от передвигавшихся по тропе духов?

Роберт плотнее закутался в тулуп.

Каменистое поле поднималось в гору. Архивариус уже с трудом передвигал ноги, которые одеревенели и были как чужие; он чувствовал слабость во всем теле и душевную вялость, странное безразличие к действительности, ощущал себя потерянным, утратившим нить, связующую с прошлым. Он был пленником однообразного мертвого ландшафта, частью мировой пустыни. Ноги не слушались его, он добрел, пошатываясь, до каменной глыбы и бессильно привалился к ней. Свет струился серебряными потоками, стеклянные полосы тянулись мимо него. Он закрыл глаза.

Забытье, в которое он бессильно погрузился, длилось всего несколько секунд. Когда он щурясь огляделся вокруг, то увидел по другую сторону пропасти широкую равнину. Гребни скалистого хребта осели, и взгляд обнимал открывшееся пространство вплоть до самого горизонта. Ярко освещенные, лежали квадраты золотистых пшеничных полей, и он, казалось, видел налитые колосья, чуть волнуемые ветерком; темными пятнами обозначались картофельные и свекольные поля, к которым прилегали участки, засаженные рисом, и как будто слышался сухой шелест тростниковых стеблей. Аллеи деревьев пересекали местность, поблескивали придорожные кресты и часовни. Там и сям виднелись окруженные зеленой порослью крестьянские подворья с хлевами и сараями, с огородами и садами; вдалеке проглядывали деревеньки, сгрудившиеся вокруг церквушек. Повсюду передвигались цветные точки, возможно, это были батраки в фуфайках или батрачки в платьях; возвращались домой груженые повозки, на огороженных выгонах пасся скот, сушилось белье на веревках.

На дальнем горизонте вырисовывался силуэт большого города. Высокие дома и башни возносились над громоздившимися крышами, заводские строения виднелись по бокам, дымились трубы. Спокойным прилежанием и изобилием жизни дышала эта картина.

Внезапно воздух начал растворяться над городом и землей. Люди на улицах и полях показывали руками на небо. Плотный косяк птиц, летевший на большой высоте, надвинулся внезапно и стремительно. Вот он пролетел над землей и скрылся, и все пространство затянулось пыльной завесой. Маленькие крупинки ядовито-зеленого цвета сыпались вниз, как помет хищных птиц. Там, где они ударялись о землю, расплывались гангренозные пятна; поля, подворья, селения — все в одно мгновение преобразилось, повсюду вырывались желто-белые снопы огня, и, прежде чем все заволокло дымом, можно было увидеть скот и людей, беспомощно скорчившихся на земле. С быстротой молнии вспыхнул, загорелся город. Скоро на его месте лежали дымящиеся руины; ни башен, ни красивых зданий, ни фабричных труб — ничего, что еще совсем недавно обозначалось гордой линией на горизонте. Тягучая, кашеобразная масса растекалась там, где только что стоял город. Уже картину заволокло белой пеленой, и небо озарилось заревом, как при закате солнца.

Хронист протер глаза. Когда он снова обратил взгляд в ту сторону, мгла уже рассеялась. Он поднялся на ноги. Вокруг простиралась, насколько хватало глаз, голая истерзанная степь с торчащими там и сям изуродованными стволами деревьев. Людей на земле больше не было видно. Должно быть, то был мираж, видение цветущей картины, представившееся его глазам. Пригрезившийся ландшафт. Удрученный, он лишь постепенно пришел в себя. Когда он встал и двинулся дальше, послышались отдаленные и глухие раскаты грома. Он посмотрел вверх. Бледный разреженный свет сочился в воздухе. Ему показалось, что серое пространство приобрело пурпурный оттенок.

Чувства словно угасли. Он снова увидел горный хребет по другую сторону ущелья, где тянулась тропа демонов. Расстояние до него как будто уменьшилось, и вереница духов скоро оказалась совсем рядом, словно на противоположной стороне улицы. И бурлящий шум из ущелья, катившийся, подобно валу, послышался еще отчетливее. Тревожное чувство гнало его вперед, как будто магнитом тянуло, словно он уподобился тени и не в силах был сопротивляться. Это было похоже на бег наперегонки, который завязался между ним и вереницей двигавшихся вперед теней. Но они как будто бежали скорее; тени одна за другой так и скользили мимо него. Теперь он увидел, что их фигуры не были покрыты одеждами, они двигались голые по горной тропе, пустые внутри и без лиц. Они ступали след в след, не ощущая близости и присутствия впереди идущего. Скальная стена справа все ближе подступала к краю ущелья, каменная же тропа расширялась в проторенную дорогу. Спешащие по ней тени не испытывали от этого облегчения: едва видимая расщелина, ледниковый валун величиной с кулак представляли с трудом преодолимое препятствие. Невысокий уступ из напластованной горной породы не выше обычной ступени означал для них невероятную преграду. Они останавливались перед ним как вкопанные и упирались, прежде чем решиться на маленький шаг, который был для них прыжком в бездонную глубину.

По обе стороны от фигур, двигавшихся в страну смерти, теснились мифические существа и животные, напоминавшие сфинксов и грифов, гарпий и крылатых скатов с янтарно-желтыми просвечивающими телами, внутри которых вырисовывались только темные кости скелета, челюсти, копыта и роговые когти. Эти животные никого не пропускали, наскакивали на отдельные фигуры, обвивая их члены, сажали их себе на голову и плечи. Под натиском демонов многие сжимались до карликов, и их уносило вихрем в вечные сумерки. Другие же продолжали свой путь спокойно, мифические существа играли с ними, ластились к ногам, иногда несли их на спине какой-то отрезок пути, как домашние животные.

Уже совсем рядом тянулась вереница теней мимо Роберта, в то время как сам он шел по узкой полосе между скальной стеной и краем ущелья. Вскоре оно перешло в неглубокое русло с низкими склонами, покрытыми галечником; он видел, как течет мутная вода. Уже не больше сотни шагов отделяло хрониста от того места, где его путь сливался с тропой демонов. Он приостановился. "Дойти до границы возможного" — так сказал Леонхард. Здесь была эта граница? Разве он давно не перешел ее — разве можно ее когда-нибудь достигнуть?

Он решил дойти до точки пересечения дорог, до того места, где сходились оба каменных плато и где, если он не обманывался, брал свое начало мутный поток. Он почти на ощупь пробирался дальше, цепляясь за выступы в скале. Но вот он остановился, дальше, казалось, вообще нельзя было пройти: скала острым концом выдавалась вперед, преграждая путь. Он чуть было не решился перепрыгнуть на другую сторону отделявшего русла, но отбросил эту мысль: ведь ему надо будет возвращаться назад той же дорогой, какой он пришел сюда. Он ухватился руками за выступ в скале и осторожно нащупал левой ногой позади выступа новую опору.

Скала отступила назад, и он через несколько шагов достиг конца каменной расщелины.

Потрескавшаяся каменистая пустыня расстилалась вокруг; в скалистых холмах, во множестве покрывавших ее, зияли черные дыры пещер, как огромные разинутые пасти. Была абсолютная тишина, воздух застыл в неподвижности. Вереница духов тянулась мимо уже на расстоянии вытянутой руки и, извиваясь, окончательно терялась в пещерах.

Возле одной пещеры неподвижно сидела женщина. Лицо ее покрывала вуаль. Она сидела, как торговка у дороги, широко расставив ноги. Подол юбки плотно обтягивал колени. Иногда одна из теней отделялась от вереницы и подскакивала к женщине; казалось, достаточно одного легкого щелчка, чтобы оттолкнуть тень на горькую тропу.

На коленях у женщины лежал круглый булыжник, она придерживала камень руками и раскачивала из стороны в сторону. Хронист нерешительно приблизился к женщине, не решаясь сразу заговорить с ней. Ему показалось, что она заметила его.

— Ну, матушка, — сказал он наконец, — идет мой путь куда-нибудь дальше?

Она не шелохнулась и сделала только чуть заметное движение головой, которое можно было истолковать и как утверждение, и как отрицание. Потом она пошарила рукой в кармане юбки и извлекла какой-то предмет, выложив его на туго натянутый на коленях подол. Это была краюшка хлеба и комок слипшейся соли, прообраз пищи, подносимой бракосочетающимся, чтобы в доме всегда был достаток. Хлеб был почерневший и твердый, как камень, и соль блестела, как замерзший горный кристалл.

— Премного благодарен, — сказал Роберт, — но я не жених, матушка Забота.

Это слово неожиданно сорвалось у него с губ, ибо ему показалось, что она несла заботу обо всем.

— Матушка Забота, — повторила рыночная торговка у дороги, — так вы меня уже знаете?

Не успела она откинуть вуаль, как Роберт опустился на колени.

— Анна! — пробормотал он прерывающимся голосом.

— Как милостиво с вашей стороны, что вы назвали меня матушкой Заботой.

— Что с тобой произошло? — воскликнул он потерянно. — Как ты попала сюда? Почему ты не в городе? — Он встал на ноги. Мысли и чувства смешались. — Тебя послал сюда Великий Дон? — продолжал он допытываться. — Мое заклинание избавило тебя от тропы демонов? Ты избежала участи уйти в великое ничто? Ах, чтобы ты оставалась здесь, чтобы ты снова была!

Она не отвечала ему; лицо ее словно было высечено из дерева, и нельзя было понять, застыло ли оно в завершенности черт нежной текстуры или было во множестве морщин. Оно то казалось древним, то по-детски юным, то чужим, то близким. Она легко отломила кусочек от затвердевшей краюхи хлеба, отковырнула несколько крупиц от комка соли, посыпала ими хлеб и сунула ему в рот.

— Чтобы вы понимали язык мыслей, — сказала она и спрятала хлеб и соль в карман юбки.

Кусок, который медленно размяк у него во рту, пока он наконец смог проглотить его, на вкус был горький.

— Теперь вы, стало быть, знаете, что я уже не принцесса, — сказала она, — которая ждет избавления. Я больше не лежу в беспробудном сне. Теперь меня не нужно никому звать в старое и новое.

Она говорила тем певучим голосом, который так хорошо знаком был Роберту; таким же голосом она говорила, что он в особенности помнил, о бедствиях земли, когда они прохаживались перед домом ее родителей. Тогда он поразился этому тягучему речитативу, звучавшему с пророческой отрешенностью, теперь же он, как лекарство, действовал на него благотворно.

Он заметил, что она сидела на треножнике, как одна из Сибилл, и у ее ног брала начало река, которая отделяла город от мира живых. Она восседала непосредственно у входа в царство смерти, как сидят парки у входа жизни. Она следила за призраками, за тенями, что скользили мимо нее, чтобы навсегда исчезнуть в пещерах, которые ими не воспринимались, не осознавались. Мимо нее тянулись все, кто из столетия в столетие возвращался в изначальное лоно, где жизнь теряла очертания и формы, освобождалась для извечной природной силы возрождения. Она стала одной из хранительниц порога, была навеки избавлена от земного круговорота. Ее глаза видели мир по ту сторону реки и вбирали в себя тени города, ее мысли проникали сквозь толщу времен и питали вечность.

— Ты больше не знаешь меня? — спросил он.

— Я не могу знать вас как частное лицо, — сказала она, — я знаю только, что вы посланы как хронист.

— Мы любили друг друга, Анна!

— Это другое время.

— Благодаря тебе я попал сюда, — вырвалось у него, — благодаря тебе я стал тем, что я есть.

— Я посылаю дальше свои мысли, как гонцов, — сказала она, — и вы услышите их, вы уже слышали, когда говорили с Великим Доном.

— Ты знаешь об этом?

— Когда вы с ним разговаривали, — сказала она, — я уже сидела здесь, на этом месте.

Роберт впился в нее глазами.

— Матушка Забота, — начал он и запнулся.

— Нас, — сказала она певучим голосом, глядя в пустоту, — три вещих сестры. Одна сидит у дороги, другая — там, у тех пещер, а я — здесь. Когда-то мы звались Надежда, Любовь и Вера, а теперь — матушка Печаль, матушка Забота, матушка Терпение. Мы не зачинаем, не рождаем, мы — есть.

— Надежда, — медленно проговорил Роберт, запоминая, как ученик, слова Сибиллы, — стала Печалью, Любовь стала Заботой, Вера стала Терпением. Печалиться, заботиться, терпеть — вот смысл твоего заклинания.

— Многие, — сказала Сибилла-Анна, — корчатся до последнего, как Богом забытый знак вопроса.

Она рассказывала о тропе демонов, на которой умершие очищаются на своем пути из города мертвых в великое ничто. Трудна тропа для тех, кто не мог расстаться с мыслью о своей значительности, тогда как другие, те, которые при жизни усвоили себе, что они часть природы, часть дао, выдерживают этот путь сравнительно легко. Тому кто подвергал испытаниям тело и дух, подобно Аскету, йоге, затворнику или мученику, пошли на пользу добровольные лишения на этом последнем отрезке пути.

Когда Роберт хотел идти дальше, к пещерам, она остановила его — его час еще не настал. Он стоял в ее магическом кругу.

Роберт: Почему люди так мучаются и заучивают такую массу вещей?

Анна: Чтобы у них было что забывать.

Роберт: И так все время?

Анна: И так все время.

Роберт: Что мне делать?

Анна: С улыбкой протягивать нить жизни.

Роберт: А твое дело?

Анна: Преображать действительность.

Роберт: В мечту?

Анна: В закон бытия.

Роберт: Скажи мне еще вот что: для чего живут?

Анна: Чтобы научиться умирать.

Хронисту открылось все таинство встречи, когда вещая Анна взяла в свои окоченевшие руки круглый булыжник.

— Я убаюкиваю его, — сказала она, — как наше дитя. Мысль, что мертвые служат живым, пронзила его сердце.

— Матушка Забота, — проговорил он.

Снова одна из теней отделилась от вереницы, но тотчас отпрянула назад, почувствовав близость Роберта. Черты лица были померкшие, и всякие признаки пола стерлись. Тень беспокойно кружилась в воздухе, подпрыгивала, как будто наскакивая на чуждые предметы, пока ей не удалось на мгновение коснуться кончиками пальцев камня, который держала в руках Сибилла. Она пробормотала какое-то заклинание, и хронист не удивился, услышав, что это была индийская мудрость: "Eko dharmach param šreyah / Kşamaikā šāntruttama" — "Лишь истина есть высшее добро, и лишь терпение есть высшее благо". Тень снова примкнула к веренице, тянувшейся в направлении к пещерам. Роберту показалось, что на том месте, которого коснулся пальцами дух, остался знак, маленькая, как пятнышко, отметина, последняя руна судьбы.

Он смотрел в сумеречный свет, который не сгущался, не рассеивался. Подобно гранитным ульям, лежали округлые вершины холмов доисторического ландшафта с черными дырами пещер, которые уходили в невидимую глубь и терялись в бесконечности. Потом он подошел к Анне, сидевшей как изваяние, и склонился над ней. Он не мог совладать с собой и, закрыв глаза, коснулся губами ее холодного лба. Она оставалась застывшей и неподвижной.

Потом, когда он медленно шел назад мрачной дорогой по краю ущелья, он уже не мог сказать с уверенностью, жаркие губы его сами нашли лоб Анны — или он поцеловал ледниковый камень, который подставила ему Сибилла.

Леонхард встретил хрониста в хижине молча, не проронив ни слова; дав ему отдохнуть, он повел его снова в город той же дорогой, какой они пришли сюда днем. Когда они подходили к Архиву, уже перевалило за полдень.

В помещениях Архива атмосфера уже не была столь тревожной, в них снова воцарился размеренный порядок. Но Роберт не мог найти себе места. На его рабочем столе лежал отпечаток некоей официальности, пандекты и папки казались чуть ли не чуждыми. Ото всего, к чему он ни обращался, веяло холодом, какой он ощущал в первые дни своего пребывания здесь.

И с Перкингом он испытывал некоторую неловкость, чувствуя в нем, при всей предупредительности почтенного ассистента, некое превосходство, а оно действительно было в усопшем, находившемся за чертой всего земного. Это был барьер между жизнью и смертью, который оставался непреодолимым, хотя он, доктор Линдхоф, обретался в самом царстве умерших. Он и раньше всегда чувствовал эту разделяющую черту, переступить которую он был не в состоянии. Он оставался живым, тогда как другие едва лишь сохраняли свой собственный облик, прежний образ земного существования. Он еще находился на пути, с которого всякий смертный снова и снова пытается беспомощно заглянуть в будущее; умершие же достигли органической цели жизни и безучастно смотрели назад. Червь зависти порой точил его.

Леонхард между тем приготовил по желанию архивариуса в его рабочем кабинете чан с горячей водой. Роберт разделся и влез в него. После ночного путешествия он испытывал потребность в очищении и с наслаждением лил и лил на усталое тело горячую воду. Ванна освежила его, вода смыла следы бессонных часов, только сердце билось учащенно и беспокойно. У него еще оставалось время до того часа, на который была назначена встреча с Высоким Комиссаром.

Когда Леонхард пришел, чтобы унести чан с водой, он попытался заговорить с архивариусом. Для него, мол, приятно снова чувствовать доверие Роберта, его непринужденность и теплоту, какие он испытал вчера в дороге, и он благодарен архивариусу за то, что тот не обращал внимания на всякие его сумасбродства. Как хорошо, что Роберт возвратился из дальних полей.

Архивариус не понял толком, что хотел сказать юноша.

— А ведь ты тоже мог пройти как тень мимо меня, подобно другим или подобно тем, с кем я вчера говорил за столом, в этот час встречи и расставания, и ни один из нас не заметил бы другого, — сказал Роберт.

Его взгляд был устремлен в какую-то невидимую холодную даль, когда он быстро провел рукой по волосам юноши.

Наскоро перекусив, архивариус прошел в соседнее помещение к Перкингу, присел рядом на банкетку и какое-то время сидел молча, наблюдая за старшим ассистентом, который был занят своей работой — просмотром вновь поступивших материалов. Впервые Роберт внезапно почувствовал, что город и его Архив опостылели ему. Он казался сам себе хранителем, которому, в сущности, нечего было охранять. Да и другие, думал он, охраняли лишь свое собственное присутствие. Принимал он посетителей или нет, записывал свои наблюдения или предавался уединенным раздумьям, расточал свои знания или хранил при себе — это все не оказывало никакого влияния на ход человечества, оставалось безразличным для блага или страдания живущих и мертвых.

— Иной раз мне хочется закрыть на все глаза и не думать ни о чем, — сказал он. — Пусть все катится в пропасть.

— Я, — отозвался Перкинг, пристально посмотрев на хрониста, — пережил больше чем одну эпоху и больше чем одно поколение и не устал служить духу.

Роберт досадливо пожал плечами.

— В начале был дух, — сказал ассистент Архива, — и дух был при Боге, и Бог был дух.

— Мы иначе переводим начало Евангелия от Иоанна, — возразил Роберт.

'Εν 'αρχη ην ο λογοζ, — повторил старый Перкинг слова греческого текста.

— В начале было слово, — подчеркнул хронист.

Λογοζ, — настойчиво сказал Перкинг, — не хаос, следовательно, дух, не антидух.

— А Фауст, — возразил Роберт, — передает это место даже так: "В начале было дело".

— Это всего лишь символ фаустовского кощунства Запада, немцев прежде всего, — серьезно сказал ассистент. — Давайте будем стоять на стороне духа.

— И он, мой уважаемый, — возразил архивариус, — не освобождает из плена.

— Вы провели долгую ночь без сна, — заметил старый помощник, — этак для кого угодно мир расшатается.

— Камень Сибиллы лежит у меня на сердце, — сказал хронист, — камень заботы.

— При нашей первой встрече, — напомнил мудрый помощник, проводя рукой по лежащим перед ним бумагам, — я зачитывал вам одну запись, сделанную служащим конторы, — о бессмертии человеческой глупости, не знаю, помните ли вы еще о ней?

— Могу ли я забыть хоть одно слово из того, что я слышал здесь когда-либо! — воскликнул Роберт. — Вы говорили тогда, что не только ложь, но и глупость — враг истины на Земле.

— Пучеглазая глупость, — уточнил Перкинг, кивнув головой, — против которой сам Чунхуа оставался бессильным. Желательно, однако, было бы истребить еще и другое исчадие, сходное с ней, порождение со слезящимися глазами и потухшим взглядом раба, то есть косность, — косность духа и сердца.

Страстность, с какой говорил Перкинг, оживила Роберта.

— Косность духа, — продолжал старый помощник, — есть чуть ли не главный корень зла. Из него произрастают не только суеверие, заносчивость и зазнайство, но и, как мне показывают всякий раз свидетельства судьбы, невежество взглядов, жестокость сердца, грубая сила власти — одним словом, все темное человеческой жизни.

— Один разум не помогает мысли, — возразил Роберт. — Все зависит от силы, интенсивности.

— От интенсивности, — согласился старый помощник, — которая дает волнующее счастье знания, доверчивое, светлое знание о великом целом бытия.

— Я пришел к убеждению, — сказал архивариус, — что смерть — мера всех вещей.

— Если бы все люди поняли это, — заметил Перкинг, — картина жизни была бы другой.

— Не это ли имел в виду Мастер Магус, — спросил Роберт, — когда он говорил о возрождении из духа Китая, Тибета и Индии?

— Мастер Магус, — заметил Перкинг, — в котором многие видят ботхисатву, знает, что не насильственные действия, а мысли определяют поведение человека, следовательно, и человеческие отношения.

Роберта одинаково тронуло то, что Перкинг назвал Мастера Магуса ботхисатвой, прообразом будущего Будды, и то, что он говорил о силе мыслей. Это напоминало пророческие слова Анны: мысли — посланцы высших сил.

Почтенный ассистент дал архивариусу для ознакомления часть лежавших у него на столе бумаг под общим, уже известным ему заголовком: "Протоколы страшной секунды", предназначенные для секретного фонда Архива. Когда он раньше однажды попросил их, ему отказали. Теперь же он мог их взять к себе в комнату, чтобы внимательно, не спеша ознакомиться с ними. Это были записи, фиксирующие мгновения умирания, перехода через реку.

При всем разнообразии образов, в каждом случае отмеченных печатью индивидуального восприятия и способности выражать чувства и мысли, эти записи обнаруживали одну, присущую всем характерную особенность непреложного видения, отличавшую их от голой фантазии: на них лежала печать действительного знания. Везде повторялось ощущение движения, перемещения в пространстве, скольжения (многие называли это парением), которое казалось бесконечным. Почти всегда шла речь об ослепительно ярком свете, навстречу которому устремлялся каждый в своем движении. Многие называли его неземным светом, лучезарным сиянием, равно как вообще все события описывались, за неимением других слов, с помощью лексики Нового Завета и штампов ортодоксии. Так, иным, переходящим за черту земного, представлялось во время их приближения к городу за рекой, что они видят сияющие стены и башни вечного города, и они воспринимали поначалу его обитателей как светлые существа, как звездные тела, в которых они видели ангелов, парящих в небесной сфере. Другие говорили об алмазной горе, о городе духов, о блаженных и гуриях под вечно сияющим небесным светом. Архивариус вспомнил при этом последние слова Гёте "больше света", которые, конечно же, означали, как он истолковывал их сейчас, не требование, а констатацию, что вокруг него стало больше света. Многократно варьировалась картина стремительной езды, движения в мировом пространстве, слияния с бесконечностью звездного мира, с шествием древних светил — так, словно бы человеческий дух всасывался в великое материнское лоно мироздания.

Во всех Протоколах можно было прочесть, что переход состоял в утрате собственной воли. Вместе с тем боли как будто ослаблялись, в то время как бренная плоть все еще содрогалась в муках. Из отдельных описаний явствовало, что в этом состоянии выявлялись телепатические силы духа, тогда как возможность объясняться словами с прежним окружением утрачивалась.

Превращения, которые происходили с духом умирающего, обнаруживались в многообразии и полноте и напоминали синхронное событие, одновременное существование в разных плоскостях пространства. "И то, чего я никогда не ощущал как реальность, — читал он в одном месте, — а именно свобода жизни, охватило меня в последние секунды впервые во всей полноте".

Нигде в этих листках не говорилось о страданиях тела, явившихся причиной смерти, о страхе, сопровождающем ее, но чаще — о душевных муках. Однако и в этих случаях было удовлетворительное чувство избавления от прошлого. Спокойствием и умиротворением веяло от страниц этих листков. Архивариус вспомнил о посмертных масках, которые ему доводилось видеть: и в них проглядывало нередко ровное, умиротворенное, просветленное, как часто называют в народе, выражение.

Протоколы страшной секунды неизменно обрывались в тот момент, когда угасали импульсы глубинного сознания. Кто вступал на мост и достигал будничного города за рекой, утрачивал значительность мыслей и чувствований. Только потом уже появлялась возможность ретроспективного взгляда на прошлое, на форму прежнего существования, как это мог наблюдать архивариус в своем общении со здешними обитателями, но сами свидетельства перехода на ту сторону не содержали об этом никаких сведений.

Он бережно сложил листки. Если даже это была только незначительная часть Протоколов, то и в этом случае он уже был благодарен Перкингу, ведь он получил возможность ознакомиться с материалами, приоткрывавшими завесу над тайной, которая остается скрытой от всякого смертного до момента переживания им собственной смерти.

Когда солнце начало клониться к горизонту, он отправился в Префектуру, взяв с собой пустой том хроники. Небо сияло еще ослепительной синевой, прохожих на улицах было больше, чем обычно. Он видел, что это были вновь прибывшие. Они скользили мимо мертвых фасадов домов, исчезали в подвалах, иногда сидели на каменных выступах стен. Они сторонились хрониста, словно их отпугивал живой дух. Когда он в одном месте проходил мимо кучки обитателей, они тотчас умолкли — так прерывают свою таинственную игру дети, завидя приближающегося взрослого. "Старый хронист, — чудился ему за спиной их шепот, — читатель мыслей из Архива". Это звучало как проклятие, как насмешка над всей духовной работой, когда они показывали пальцами на книгу, которую он держал под мышкой. Но его не смущали их возгласы, ведь он знал об их страданиях, о неосуществившихся надеждах и желаниях, о пустом, призрачном существовании. Где-то вдалеке послышался сигнал, извещающий о начале упражнений.

Он вошел в здание Префектуры. Мраморные помещения теперь уже не казались чужими, и перед приемной Высокого Комиссара он не испытывал, как в день приезда, нетерпеливого и напряженного чувства ожидания. Когда его пригласили войти через узкую боковую дверь в удлиненное служебное помещение, он снова увидел голову и плечи чиновника, как на некой вставленной в рамку средневековой картине; косые лучи заходящего солнца проникали через проем открытой двери, казалось, что они исходят из горного замка Префекта, который лежал, невидимый, где-то у самого горизонта, окутанный дымкой. Настолько близки были эти образы к той картине, которую он наблюдал во время первого своего посещения Комиссара, что казалось, будто между той встречей ранним утром и нынешним вечером прошел всего только день.

— Господин Префект, — заговорил Высокий Комиссар своим звучным голосом, — просит выразить через меня свою благодарность вам, господин архивариус, за ту серьезность, с какой вы отнеслись к исполнению вашей задачи. Нас приятно поразили чуткость и понимание, которые вы проявили в первые же часы вашей деятельности здесь и знакомства с условиями нашего края, не злоупотребляя при этом тайной города мертвых, в чем вы, естественно, отдавали себе отчет.

В ответ на признательные слова Комиссара, в которых он почувствовал лишь вежливую учтивость, Роберт заметил, что ему, однако, потребовалось гораздо больше времени, чем он хотел бы, для того чтобы сориентироваться в новых условиях и понять наконец, где он в действительности находится.

— Это делает честь вам, — продолжал Комиссар невозмутимым тоном, — что вы без ложного всезнайства и с должным уважением отнеслись к кажущимся странными особенностям нашего города и его порядкам. Вы, если я могу говорить в стиле Архива, вникали в глубинный мир скорее в духе Парцифаля, нежели Дон Кихота, скорее наивно, нежели иронично.

Архивариус обдумал слова Комиссара, но почувствовал лишь смехотворность той роли, какую он, в сущности, играл здесь все это время.

— Что меня вырвало наконец из тяжкого сна, — сказал он, — так это любовное переживание. Оно, естественно, казалось мне столь же неповторимым, единственным в своем роде, как каждый его себе воображает. Это была обычная сентиментальная история.

— Вы осознавали недолговечное, бренное, что присуще всякому чувству двух любящих людей, мужчины и женщины. — Далее Комиссар отметил, что именно сопутствующие обстоятельства сообщают переживаемым событиям оттенок тривиальности. — Заслуживает внимания, — продолжал высокий чиновник, — как вы вашей личной судьбой подтверждаете то, что присуще нашему миру. Нам вообще бросилось в глаза, что вы во всех ваших наблюдениях ощущали двойной смысл жизненных событий. Я имею в виду соотнесенность, метафизическое соответствие между двумя уровнями жизни по эту и по ту сторону реки.

— Как можно было бы тогда, — сказал Роберт, — в случайностях увидеть закономерное, в существующем — истинное? И все же я обнаружил полную свою несостоятельность. Я попал в самую сердцевину тайны, где властвуют духи и дух, но я и теперь стою перед вами с пустыми руками. Вы распорядились переслать мне жалобу, содержание которой меня поначалу удивило. Потом я осознал, что упрек по сути своей справедлив. Мне выпала неслыханная участь — живому находиться в царстве мертвых, и я не смог воспользоваться этим в полной мере.

С этими словами он протянул Высокому Комиссару том хроники, в котором, он знал, не было никаких других записей, кроме той, которую он внес в первый день: "С нынешнего дня д-р Роберт Линдхоф вступает в свою новую должность".

Высокий чиновник, даже и мельком не удосужившись взглянуть на том, заявил, что архивариус ложно истолковал знак, который дал ему высший секретариат, послав копию давно устаревшей жалобы. Ибо сам упрек представляется властям необоснованным, хотя он дал хронисту повод обратиться с разговором к Великому Дону. Хотели всего лишь сообщить архивариусу, что есть кто-то, кто чувствует себя обойденным вниманием и не понятым им. Роберт, который уже тогда перебрал мысленно многих лиц, теперь узнал, что виновником всего этого дела был его юный помощник.

— Леонхард! — воскликнул архивариус и тотчас же нашел объяснение робкому и нервозному поведению, которое тот обнаруживал время от времени. Он понял также, в чем юноша хотел ему признаться, когда уносил чан с водой. Не требовалось никаких слов, чтобы убедить Роберта в том, что юноша поступил так из самых чистых побуждений, каким бы нелепым ни представлялся сам поступок. Он, должно быть, почувствовал тогда в Анне соперницу, вытеснившую его из сердца Роберта, которому он нес нерастраченное юношеское чувство душевной симпатии и привязанности. Возможно, к этому присоединился страх, что Роберт, ровесник, переживший его, лишится пребывания в Архиве из-за неведения.

— Он хотел напомнить о себе, — сказал архивариус. — Если бы я только мог это предположить.

— Вы напрасно затрудняли себя догадками по поводу этой бумаги, — сказал чиновник. — Вам стоило только позвонить, и все бы разъяснилось.

Роберт усмехнулся его доброй шутке.

— Как будто это так просто, — возразил он.

— Зачем непременно делать из всего проблему, — сказал Высокий Комиссар.

Он взял в руки том и стал внимательно листать страницу за страницей. Роберт смущенно наблюдал, как чиновник задерживал порой внимание на той или иной странице и задумчиво кивал; он даже как будто вчитывался в отдельные места. Можно было подумать, что чистые листы перед глазами Комиссара заполнялись текстом.

— Вы, — заговорил наконец Комиссар своим бесцветным голосом, не поднимая глаз от книги, — запечатлели множество эпизодов и сцен, и любопытно видеть, что именно бросается в глаза живому в нашем царстве, что он считает достойным внимания и сохранения, весьма интересно также и то, насколько он в состоянии угадать и почувствовать во всем этом дух порядка, проявление закономерного в ходе вещей, отделяя случайное от существенного. Приятно удивляет, к примеру, — продолжал он, — как вы описываете характер практических занятий: вот трапеза, вот формальная игра служащих, пантомима, разыгрываемая женщинами с воображаемым бельем, далее участие населения в шествии детей, церемония обеда в гостинице, наконец, паноптикум святых в культовом сооружении; при этом вы не пишете, какой цели подчинены все эти действия умерших, тогда как они служат поддержанию путем механической тренировки памяти об определенных жестах прежней жизни, которые на протяжении столетий и тысячелетий оставались одними и теми же, с другой стороны, они служат выхолащиванию значения, какое каждый придавал им при жизни.

Архивариус не мигая смотрел на телепата, читающего чужие мысли.

— Примечательны, — продолжал чиновник, — и ваши описания торга-обмена и функционирования двух гигантских фабрик. Мне нравится, что вы не скрываете своих чувств, которые овладели вами, когда вы осознали, что все производимое человеческими руками с таким трудом и тщанием имеет своей целью не что иное, как быть с таким же трудом и тщанием уничтоженным. Мы в нашей системе созидания и разрушения нашли оптимальный вариант и считаем, что тем самым — независимо от автоматического регулирования проблемы безработных — создали образцовый шаблон, который соответствует и всеобщему закону природы, а именно: к субстанции материи ничего нельзя прибавить, но от нее и нельзя ничего отнять. И мне нравится, что вы не скрываете своего замешательства от этой картины и попали — или скорее вынуждены были попасть — в лабиринт кривого зеркала. Стоило бы, конечно, прокомментировать подробнее как эту сцену, так и эпизод с каменным всемирным оком над порталом культового сооружения, которое вас сильно взволновало, тогда как умершие, как правило, проходят мимо него совершенно равнодушно. Кое-что хотелось бы прочесть в более подробном изложении или узнать ваше суждение по тому или иному вопросу — к примеру, почему музыка для умерших представляется ненужной, можно сказать, даже вредной, хотя звуки есть космический элемент, также небезынтересно было бы прочесть более развернутые оценки высказываний служащих по поводу вашего выступления.

Архивариус хотел было возразить, но Высокий Комиссар жестом дал понять, чтобы он подождал, пока тот не просмотрит хронику до конца. Чиновник с одобрением отметил, что хронист постепенно понял организацию Архива, который своим авторитетом и символикой подчеркивает значение города мертвых. Лейтмотив происходящих в мире изменений и превращений, "сокровищница и бездна духа", как это метко назвал архивариус.

— Любопытно, — сказал Комиссар, — что вы, говоря об Архиве, не высказываете своего отношения к тому, что среди его сотрудников и служителей нет женщин. Вы как будто не замечаете, что речь идет еще и о сократовском средоточии, об ордене мужского духа, логократии. С другой стороны, в ваших записях, хотя вы нигде и не высказываетесь об этом прямо, прочитывается мысль, что все разыгрывание жизни представляет тайное служение даме. Но не будем задерживаться на деталях. Я далек от того, чтобы упрекать вас в том, что вы в дальнейшей вашей деятельности мало-помалу втягивались в роль действующего лица, например во время приема посетителей, на собрании масок, как вы это называете, а также при посещении казарм, где вы, просвещая, словно бы творили судьбу. Конечно, один из великих усопших из непосредственного круга Префектуры поступил бы в этих случаях иначе, тут вы действовали неосознанно, в соответствии с силой закона, как это вы потом воочию увидели в деянии Великого Дона. Но во всех ваших действиях — и это рассеивает всякие подозрения в недозволенном самоуправстве — вы все же постоянно осознавали себя, что видно из ваших слов, которые вы говорили и писали, инструментом власти, а не руководствовались собственными желанием и волей. Если у вас и возникали подобные порывы, как, к примеру, вот здесь, когда вы репетировали вашу защитительную речь, то это легко удалось погасить вмешательством доброго Перкинга, который привел в порядок ваш письменный стол. Или в другом случае, когда вы попробовали было отделиться от общей судьбы, занявшись в Архиве своими частными теоретическими штудиями, — здесь также было достаточно намека приятеля Кателя, чтобы предотвратить опасность уединения и обособленного существования. То же самое касается и ваших отношений с любимой женщиной, когда, осознавая преходящее, вы стремились продлить и сохранить постоянство чувства, удерживаясь от соблазна погрузиться в сиюминутное счастье и наслаждение мгновением. Направление, конечно, было уже предопределено, но нужно было ваше собственное понимание, чтобы естественным путем следовать той линии, которая каждому дается изначально.

Он еще раз перелистал хронику от последней страницы к первой.

— Хотя вы и уяснили себе значение последнего смотра, — сказал Комиссар, — вы еще не отчетливо, кажется, представляете себе те правила и условия, которые определяют срок пребывания умерших у нас и отбор должностных лиц.

— Кто знал бы это, — возразил архивариус, — тот был бы равен по змеиной мудрости Богу. Ведь тут, как я догадываюсь, заключена тайна, равносильная тайне земной участи, которая одного заставляет умереть раньше, другого позже.

— При многих соответствиях, — заметил Комиссар, — которые обнаруживают порядки в нашем городе с устройством бренного мира, в силу чего события часто предстают, как вы их сами воспринимаете, в жутком для вас зеркальном отражении, есть, разумеется, соотнесенность миров по эту и по ту сторону реки и в плане продолжительности срока и ранга. Но она глубоко скрыта.

Он пояснил, что срок пребывания и отбор зависят не от индивидуальных качеств, способностей и заслуг, которые людям кажутся очевидными при жизни и по которым они судят друг о друге. Многие склонны абсолютизировать свое значение на земле, хотя оно эфемерно, и не отказываются от мнимого. Все же каждому живому существу от рождения свойственно некое благородство смерти, таинственный символ, в котором его будущий вид как умершего словно бы являет уже свой прообраз. Но если стиль жизни и нельзя недооценивать для последующей формы существования, перед окончательным угасанием человеческого сознания, то переоценивать его и вовсе недопустимо. Ведь положение и участь каждого существа на период пребывания его здесь определяются круговоротом человечества как целого и обусловливаются предсуществованием, причинной взаимосвязью целого ряда предшествующих моментов, которая остается не познаваемой отдельным существом.

— Вы могли бы, — сказал высокий чиновник, — поближе ознакомиться с истинно значительной литературой Архива, я имею в виду хасидские легенды, дошедшие, например, от Рабби Рафаэля из Бельца или от Ешака Лейба из Лодзи, а также китайские истории, легенды суфизма и сообщения учителей дзэн-буддизма. Вы бы тогда увидели, что принцип милости, как его представляют в ваших западных регионах, чтобы объяснить бессмыслицу земного и послеземного существования, есть уловка, которая не соответствует организации универсума и космическому порядку бытия. Но я задерживаю вас, господин архивариус. Эти ходы мысли вы, как я вижу, при описании последней беседы с Мастером Магусом частично уже воспроизвели, когда сообщаете о том, что мертвое, ставшее анонимным, вновь приобретает живительную силу для людей. Отрадно видеть, что вы под конец подошли к изречениям вещей Анны. Вы говорите о возвращении логократии, о которой я уже упоминал, в мировое время матриархата, гинекократии, или — выражаясь более простыми словами — о возвращении духа к наследию матерей.

— Но как могло случиться, — спросил Роберт, — что Анну оставили для вечности? На Земле она принадлежала другому мужчине, и в промежуточном царстве ее положение не отличалось ни от одной из сотен тысяч других женщин.

— Возможно, для этого были веские основания, — сказал Комиссар. — Ведь она невольно обвенчала смерть с жизнью.

Далее он заметил, что для ее короткой жизни человеческая оценка, какой она дается архивариусом, не является достаточным основанием. Тут едва ли обнаруживается определенная степень зрелости судьбы. Только когда он напомнил Роберту о качествах, которыми каждый человек, о чем он уже намекал, наделяется в своем прежнем, не осознанном им, однако, существовании, архивариус нашел возможное объяснение. В этой связи высокий чиновник произнес слова, которые заставили хрониста серьезно задуматься. Он сказал:

— Избранники смерти не есть избранники жизни.

Перед тем как закрыть том, Высокий Комиссар вписал в него несколько строк. Роберт, перед которым снова прошли одна за другой картины пережитого, точно огнем выжженные в его сердце, осторожно перевел дыхание.

— Но здесь, — сказал он, поднимаясь с кресла, — ничего об этом не написано.

Чиновник удивленно возвел на него глаза.

— Вы недооцениваете вашей работы, — возразил, он хотя и доброжелательно, но с оттенком сдержанного раздражения. — Ни одна из ваших мыслей не прошла бесследно. Для нас все запечатлено здесь, остается только обвести чернилами — чтобы другие могли прочесть.

Он встал из-за стола. В ту же минуту из динамика послышались переливистые, еще столь памятные архивариусу мелодические трезвучия — знак, что с ним сейчас будет говорить Префект. Роберт почти что ждал этого, и все же при первых звуках властного густого голоса, металлом резанувшего его ухо, по спине у него, как и в прошлый раз, пошел легкий озноб. Он стоял, опустив взгляд в пол, и только смущенно вертел в руках книжку хроники, которую вернул ему Комиссар.

— Благодарим Мастера Роберта, — заговорил голос из динамика, — ибо он помогает тому, чтобы довести до конца бытие.

"Печалиться, заботиться, терпеть", — подумал про себя хронист, вспомнив о вещих изречениях.

— Как вы думаете, — продолжал голос, — стоите вы теперь в конце вашего пути — или в начале его?

Комиссар приблизил к архивариусу микрофон.

— В конце его, — сказал Роберт.

— Стало быть, вы полагаете, — наседал голос, — что постигли непостижимое?

— Вовсе нет, — отрезал Роберт.

Он снова почувствовал себя экзаменуемым, но его уже не заботило, выдержит он экзамен или нет. Глядя через открытую террасу, он видел позади окутанных дымкой холмов, где должен был находиться дворец Префекта с Тридцатью тремя хранителями мира, пурпурный шар солнца, стоявший низко над горизонтом.

— Следовательно, — допытывался голос, — вы находитесь в начале пути?

Роберт молчал, крепко стиснув пальцами том. Колени его слегка пружинили.

— Это не моя задача! — крикнул он в пространство.

— Что есть задача? — продолжал допрашивать голос.

Роберт не ответил. Ведь скажи он теперь: жить или умереть, невидимый Префект снова произнесет уже известную фразу: "Простейший ответ на вопрос был бы..." — и далее начал бы внушать нечто, чего он больше не желал слушать. Допустим, он сказал бы: "Исполнять закон". Но что это могло означать? "Что есть закон?" — последовал бы вопрос. "Не более чем смерть жизни, — ответил бы он, — закон есть высшее бытие".

И далее все пошло бы в том же возвышенном духе: следовать тропой между полюсами, между воскресением и концом, наводить мосты через реку, которая берет начало из груди Сибиллы, мосты через вечное умирание. Он как будто слышал все эти громкие слова, и его охватило отвращение. Он сыт по горло мудростью и глубокомысленными изречениями. Жизнь отдать в залог смерти, принести жертву идее, наследию матерей, возвращению духа — все это ходульные слова, фразы, которые не могли никуда привести. Свобода, прогресс, справедливость, человеческое достоинство, гуманность и любовь к ближнему — все это только звонкие синонимы божественного, затасканные на протяжении веков и едва ли уже пригодные для того, чтобы их произносить с высоких трибун. Быть благородным, добрым, готовым прийти на помощь! Но утоляло ли это знание голод жизни?!

— Вы хорошо делаете, — послышался между тем голос из динамика, — что молчите. Ведь вы знаете последнюю тайну: смерть нуждается в жизни. Я считаю, что вы, Мастер Роберт, выполнили задачу своего пребывания здесь.

— Нет! — вскричал Роберт. — Я не заслуживаю ни звания, ни благодарности. И вообще я сыт по горло знанием, которым хвастается царство мертвых и их охранников, этот город, куда меня привело проклятие, это преддверие смерти, о котором я должен писать!

Он прокричал эти слова так запальчиво, что Комиссар, обеспокоенный, отступил с микрофоном на несколько шагов назад.

— Это все одна лишь видимость, — снова крикнул Роберт, все больше приходя в возбуждение, — стерильный водоем с теми же утопическими общими фразами, что и в обыкновенной жизни! Старая фарисейская болтовня, к которой склонны Высокий Комиссар и все демагоги раздутой Префектуры. Теперь я вижу насквозь эту комедию! Меня вы больше не проведете! Это вы у нас, у живых, одалживаете все и облекаете в слова типа "смерть нуждается в жизни", преподнося как квинтэссенцию знания. Игра слов, театр теней, трюки! С меня хватит, довольно уже я попадался на ваши фокусы!

Он вдруг запнулся. Он хватил ртом воздух. Помещение начало кружиться вокруг него.

— Я имел честь, — продолжал он осипшим голосом, — слышать господина Префекта, но ни разу не видел его в лицо, и я видел вашего Великого Дона, не слышав ни разу его голоса. Возможно, это одно и то же лицо, но, может быть, и нет. Это не меняет дела. Однако это показательно для неопределенности всей ситуации. Этот город наводнен комиссарами, секретарями, помощниками и служащими всех ступеней и рангов, здесь и мастера, и фабричные боссы, специалисты и полубоги, семь бессмертных и тридцать три посвященных, и не знаешь, кем они были когда-то и кто они есть, и еще имеется анонимный шеф анонимной бюрократии! Если трезво оценивать, то вся эта махина представляет собой не что иное, как институт обслуживания масс. Время от времени сюда вызывают кого-нибудь, как, к примеру, теперь меня, чтобы он делал достойную рекламу. Вы окружаете себя мистической аппаратурой, особенными ритуалами, шаблонными символами, которые всему, что происходит и идет как по маслу, придают этакую торжественность государственной тайны, чтобы люди на Земле пребывали в страхе. Испытывали страх перед вами или тоску по вас. Вероятно, это и является источником, питающим богов и божественные силы. Во всяком случае, вам это удается, ибо у нас высшим наказанием считается смертная казнь, а не воспитание жизнью и высшей храбростью считается жертвенная смерть, а не мужество жизни. Вас, разумеется, не интересуют мои рассуждения, они вас и не должны интересовать, вы даже и не задумываетесь над всем этим, иначе вы сами себе навредили бы.

Он чуть не задыхался. В продолжение всей этой бурной исступленной речи голос его дрожал и минутами едва не обрывался. Теперь он стоял бледный, грудь его стесняло, он дышал прерывисто, хватая воздух короткими судорожными вздохами, все тело его трясло, как в лихорадке. И у Высокого Комиссара, который до самого конца держал перед ним микрофон, как дароносицу, все еще дрожали руки. На его узком, костлявом лице, неподвижном, как маска, внезапно выступили два темных пятна под глазами. Роберт, выставив вперед том хроники, стоял в позе фехтовальщика, как будто приготовившись к отражению удара противника.

Но тут из динамика полился густой смех, сначала это было негромкое воркование, которое, поднимаясь из глубины горла, все расширялось и разрасталось, пока не зазвучало в полную силу. Скоро смех перешел в хохот, который, раскатываясь многоголосым эхом по комнате, привел все в движение. Задрожали металлические предметы на письменном столе, задребезжали оконные стекла, даже каменный пол начал вибрировать от раскатов смеха.

Стыдом и гневом вспыхнуло лицо хрониста. Весь дрожа, он кинулся к динамику, предавшему его осмеянию, и в бессильной ярости швырнул том хроники в хохочущий ящик. Затем как безумный принялся колотить по нему кулаком, пока не раскололся деревянный корпус и шелковая обивка не повисла рваными лоскутами. Он схватил динамик со стола, бросил на пол и стал исступленно топтать его ногами, потом рванул, задыхаясь, соединительный шнур. Смех разом прекратился. Роберт отер пот с лица и торжествующе поглядел на Высокого Комиссара, который хладнокровно наблюдал за ним.

Но уже через мгновение — когда Роберт нагнулся, чтобы поднять книгу с пола, — густой смех снова наполнил комнату; он выпирал из ящиков письменного стола, из зеркала, из всех щелей — отовсюду выплескивался и выдавливался этот метафизический смех. Правда, теперь он не был посрамляющим и унижающим, он напоминал скорее добродушный довольный смех его отца, только звучал мягко, переливчато. Это был расслабленный, покойный смех, который усмирял, умиротворял. Даже Комиссар, который все еще досадливо поглядывал искоса на Роберта, казалось, заразился искрящимся весельем, слышавшимся в смехе. На его деревянном лице вдруг мелькнула светлая улыбка, темные пятна на щеках исчезли, сухая официальность слетела с него, и он, точно неуправляемый, начал выписывать ногами и руками танцевальные движения. Неловко подпрыгивая в своих стучащих сандалиях, он неудержимо двигался, увлекаемый дразнящими переливами смеха, к террасе. Даже Роберт не мог устоять на месте и, поддавшись завораживающему ритму, засеменил мелкими шажками вслед за Комиссаром, ритмично взмахивая руками, как птица крыльями.

Подобно нежным звукам пиццикато, смех пронизывал воздух и разливался волнами по окрестности. Окутанные мглой холмы и вся земля перед террасой пришли в движение; выпячивались и изгибались тени, струился ковыль, дальние цепи гор корчились на горизонте; напряжение спало, и первые звезды, выступившие на вечернем небосклоне, дрожали перед глазами Роберта и покачивались, точно свисавшие на нитях фонарики. Даже потом, когда шелестящие волны смеха постепенно улеглись, в воздухе все еще как будто звенело дионисийское веселье.

Комиссар, который и на террасе продолжал, как, впрочем, и Роберт, выделывать все новые танцевальные фигуры, положил вдруг, совершенно увлекшись игрой, свою руку на плечо хронисту.

— Весь мир, — сказал он более звучным против обычного голосом, — заполнен весельем. Тут и динамика не нужно, чтобы ощущать его вечное присутствие. — Он, как конькобежец, который описывает круг, ускользнул от хрониста. — Ваша милость, — заметил он, снова приблизившись к Роберту, — сражается с пустотой.

— Фокус до конца, — возразил тот.

Но затем сам вынужден был рассмеяться над детской серьезностью, в которую привело его решение загадки мира.

— Я был дурак, — сказал он, расшаркиваясь. Непонятно, к кому относилось его шутливое замечание — к Комиссару или к невидимому Префекту.

Опершись руками на балюстраду, Роберт всматривался в звенящую темноту, которая все более сгущалась, так что предметы теряли свои контуры. Где-то там, в неясной дали, был горный замок. Все ярче сияли звезды в небе, и те из них, что мерцали у самого горизонта, были, быть может, огоньками светящихся окон — кто мог это знать?

Комиссар тем временем снова удалился в комнату.

Неподвижным напряженным взглядом Роберт смотрел в темную глубь небесного свода. Постепенно перед его сосредоточенным взором выступила из сумрака ночи таинственная обитель, что покоилась на холмах древних гор, будто на пылающей гряде облаков. Как медленно распускается сомкнутый бутон цветка, чтобы сделались видимыми золотой пестик и тычинки, так одна за другой раскрылись стены божественного места и дали возможность заглянуть вовнутрь.

Посреди усеянного звездами пространства Роберт увидел собрание мужей, облаченных в дорогие одежды богатых негоциантов. Они двигались в торжественном, размеренном танце, ступая босыми ступнями по сверкающему металлическому настилу. Они ступали след в след друг другу, и, когда поднимали при шаге ногу, можно было увидеть, что настил, по которому они ходили, водя свой хоровод, состоял из блестящих ножей, торчавших остриями вверх. Иногда тот или другой наклонялся и проводил по лезвию, пробуя, насколько оно остро, листом бумаги, который разрезался пополам. Но их ступням этот настил из многочисленных ножей как будто не причинял страданий, и длинные языки пламени, бившие им в лицо, казалось, были им не страшны. Их взгляды были устремлены внутрь себя; они склоняли головы и улыбались в ответ своим мыслям. Под ногами у них не было твердой опоры, но воздух, казалось, служил им лучше любого другого надежного основания.

Они протягивали руки в сумрак ночи и ловили звезды, как будто играли в мяч; словно звездный дождь, сыпались из их ладоней искры метеоров, и нити жизни протягивались от одного мира планет к другому.

Это были Тридцать три хранителя мира, Тридцать три хранителя золотых весов, которые, как он уже знал от Мастера Магуса, обозревали из горного замка Префекта движение человечества. Вот они прервали свой торжественный танец и игру в звезды, в которую их вовлекло божественное веселье, и вернулись, почерпнув новые силы из мироздания, в помещение с купольным сводом, где колебались плоские чаши мировых весов, невидимыми нитями связанные с бесконечным пространством.

Полукругом стояли они у мировых весов, наблюдая за движением золотых чаш, что издревле было их делом; хронисту казалось, что он узнает в их лицах черты благороднейших гениев духа. Он не удивлялся, когда видел среди них мудрецов и поэтов Древнего Китая: Лао-цзы, Кун-цзы, Джуан-цзы, Ли Тай-по; в других фигурах он узнал Гераклита, Гомера, Сократа, Фирдоуси и Заратустру; там стояли Данте и Августин, тут Шекспир, Гёте и Толстой; это, кажется, был Монтень, а то — Сервантес; здесь сиял святой Франциск, там Вергилий; вокруг погруженного в мысли далай-ламы толпились индийские святые и старцы, среди которых был Бодхидхарма, перенесший в Китай великий факел махаяны, и его первые провозвестники Асвагоша и Нагарджуна; отдельной группой стояли пророки Ветхого Завета. Роберту казалось, что черты одного бессмертного переходили в черты другого. В одном облике он угадывал то Сведенборга, то Паскаля, то Кьеркегора, Вольтера или Свифта; в образе Мо-цзы вдруг проступали черты Дун Чжун-шу, рядом с ним возникал Чжу Си; Вальтер фон дер Фогельвейде и Петрарка, Джордано Бруно, Эразм, Песталоцци — все великие, дававшие ответы на вопросы духа, поддерживающего жизнь.

Они сменяли друг друга, не давая остановиться процессу созидания. Когда они обращали друг к другу свои взоры, обмениваясь мыслями, то в их жестах не было фальшивой торжественности. Время от времени тот или иной протягивал руку к чаше весов, что все ниже опускалась под темным грузом, как бы желая приостановить ее. Шаровидный сгусток газообразного вещества, лежавший на ней, все чернел, уплотнялся и тяжелел, тогда как светлое облачко на другой чаше все слабее и слабее излучало сияние и становилось почти невесомым. Темный шаровидный сгусток означал скопление антидуха, который властвовал над людьми на Земле, в светящемся же облачке сосредоточивался запас духа. Антидух заключал в себе все хаотическое исчадие ненависти, глупости и противного природе, дух же питался от чистого родника мысли, истины и добра.

Хотя в промежутке времени, в течение которого хронист наблюдал состояние золотых весов, мрак торжествовал над светом, на лицах тридцати трех хранителей не отражалось ни тени смущения, сомнения. Они не вмешивались активно, ограничиваясь наблюдением, но они помогали уже одним своим присутствием. Внимательно и терпеливо смотрели они на мерцающий и трепетный свет над легкой чашей, что неудержимо скользила вверх. Роберту казалось, что он понимает их мысли. Они знали, что в мире равно существуют как дух, так и антидух и что только от людей зависит отдать себя служению тому либо другому. Сгустившийся мрак свидетельствовал о том, как много излилось и продолжает еще изливаться ненависти в человеческом мире, как много еще в человеке бездуховного — в отдельных людях, в человеческих сообществах и народах. Но страсти, которые обуревали человека и от его беспомощности и неумения справиться с собственными бедами будили в нем зверя, — ведь они могли быть направлены и на просветление духа, на устройство более человечной жизни. И все зависело от решения всех и каждого в отдельности.

Хронист видел, как венец, сиявший вокруг второй чаши, ширился все более и более, это говорило о теплом, сердечном слове и участии, о любящей улыбке матери, о мире и согласии между людьми. По мере того как свет прибывал и лился все ярче, давящая сила мрака ослабевала и чаши весов вновь стремились к равновесию. Но снова усиливался приток черноты, мрак сгущался, это означало, что на Земле проливалась новая кровь, совершались новое зло и насилие. Но и свет получал новое питание: очерствелые сердца смягчались, отлетали чувства злобы и мщения, в людях росли добрые побуждения, один другому давал совет и помощь, а не подавлял его. И так чаши золотых весов, которые измеряли желания и волю, помыслы и действия, попеременно опускались и поднимались, и стрелка их находилась в непрерывном колебании.

Часто казалось, что чаша антидуха окончательно перетянет чашу духа, катастрофа надвигалась как будто неотвратимо, и речь шла лишь о днях, годах или столетиях. Для хрониста это было свидетельством того, что в мире всегда остается шанс, возможность отдать себя духовной силе жизни. Благодаря своему пребыванию в царстве мертвых он уже знал, что каждому человеку непосредственно не засчитывалось ни добро, ни зло, ни исполненное смысла, ни протекшее бессмысленно земное его существование. Но при созерцании таинственной картины золотых весов хронисту открылось другое, а именно то, что в круговороте вечного бытия имело значение, становился ли человек орудием духа или орудием антидуха. Каждым мгновением своей жизни каждый отдельный человек так или иначе всегда содействует мировому порядку вещей.

Медленно надвинулась на картину тень, как будто инородное небесное тело заслонило собой весы и их хранителей. Должно быть, это Префект задвинул занавес, подумал Роберт.

Когда хронист вернулся с террасы в комнату Высокого Комиссара, он почувствовал внезапную слабость в ногах. Пошатываясь, он прошел к мраморному креслу с мягким сиденьем и устало опустился в него. Чиновник уже включил освещение.

— Отдохните, — сказал он участливо, но с оттенком прежней официальности в голосе.

— Шанс имеется, — проговорил Роберт вполголоса, возвращаясь к своим мыслям. — Но нет гарантии.

— Вы имеете в виду — для жизни? — спросил Комиссар из-за письменного стола и, когда хронист задумчиво кивнул, прибавил, что это косвенно относится к его сфере и что Роберт, как человек, еще слишком пристрастен. — Впрочем, — заметил он, — вы, господин доктор Линдхоф, вольны сами решать — продолжать ли вам вашу деятельность в Архиве или возвратиться на родину. Нам вы служите, — пояснил он спокойно, — как здесь, так там.

— Я человек, — возразил Роберт, — а не дух.

Высокий Комиссар выждал какое-то время, но поскольку со стороны гостя не последовало ни вопроса, ни возражения в ответ на его слова, то он нажал кнопку звонка.

— Документы для господина доктора Линдхофа, — сказал он вошедшему секретарю.

Роберт сухо поклонился.

— Я должен поблагодарить за все ваше терпение и внимательность, — сказал он на прощание.

Розовощекий секретарь с лукаво сверкавшими глазами за толстыми стеклами очков взял его под руку.

— Господин архивариус, — весело спросил он, когда они расположились в его комнате, — делает передышку и берет отпуск?

Он предложил ему сигарету, которую тот с наслаждением закурил.

— Я отбываю навсегда, — сказал он, — мне уже что-то не по себе стало.

— Вы вернетесь к нам, — заметил секретарь, на мгновение подняв глаза от документов, которые он оформлял. — Вы уже хорошо освоились здесь.

— Конечно, когда-нибудь вернусь, — согласился Роберт, потерянно озираясь вокруг себя. — Только когда я действительно умру.

— В жизни, — сказал секретарь, ставя печать на документе, — вы все равно только мертвый в отпуске.

— Вы считаете, — сказал Роберт, глубоко затягиваясь сигаретой, — что я мог бы теперь уже оставаться здесь до конца, чтобы меньше шуму поднимать. Надо признать, что вы умеете подбирать убедительные аргументы.

— Условия у нас, — сказал розовощекий секретарь, — не совсем здоровые, я согласен. Слишком старый золотой обрез с патиной, так сказать. Поверьте мне, у нас было бы много лучше, если бы жизнь людей на Западе протекала иначе. Может быть, вы размышляете об этом в вашем сочинении?

— В каком сочинении? — не понял Роберт.

— Да в той книге, над которой вы все это время трудились, в характеристическом исследовании о нас, иными словами, в вашем путевом романе.

— Вы ошибаетесь, — воскликнул Роберт и загасил остаток сигареты. — У меня нет таланта прирожденного рассказчика. Я не могу ни выдумать занимательного сюжета, ни выстроить действие. К тому же мне и счастливая концовка не дается. Я плачу половиной своей жизни.

— Это и есть основное условие, — любезно заметил секретарь. — Впрочем, книга, так или иначе, написана без вашего участия, и Высокий Комиссар обязал меня сказать вам, чтобы вы непременно взяли с собой голубой том. Ваш поезд отходит в полночь. — Он протянул ему паспорт.

— Это просто смех! — воскликнул Роберт. — Уж не с ума ли я сошел? Не нашептал ли мне кто-нибудь всю эту историю во сне? Сам дьявол не разберется во всей этой чертовщине! Не собираетесь ли вы меня прикончить где-нибудь по дороге?

— Теперь, пожалуй, вы должны отправляться в путь, господин доктор, — сказал секретарь.

— Кто же из людей поверит тому, — потерянно прошептал Роберт, — что я здесь пережил? Живым побывал в городе за рекой — что за сказка для материалистически обученного мира? Тут даже Гулливер с его пребыванием в Бробдингнеге и у умных гуингнмов — просто безобидный чудаковатый малый по сравнению с доктором Линдхофом с его путешествием в страну мертвых! Никто и мысли не допустит, что это чистая правда, в лучшем случае назовут это очередным трюком из сферы оккультизма. Церковь и армия осудят меня, дескать, я подорвал веру и мораль. Умершие и старейшины мертвых будут мне мстить за то, что я подглядел их прежде времени.

— Паланкин уже подан, — поторопил секретарь. — Ваш багаж из Архива доставят прямо к поезду.

— Я разочаровался в самом себе, — прошептал Роберт. — Данте прошел по крайней мере через ад, чистилище и рай некогда живших. Он мог описать это терцинами. Я же добрался лишь до сомнительного промежуточного царства, и моя хроника кончается на Сибилле.

Судорога пробежала по его лицу.

— И при этом я действительно был у умерших, много дней и ночей.

Он всхлипнул. Но через минуту черты его разгладились и голос снова обрел твердость.

— Я не хотел никого запугивать, но я ручаюсь, что я написал правду, слово в слово.

Поднявшись, он почувствовал, насколько он был слаб. Стекла его очков запотели, когда он сел в паланкин.

— Доброго пути, — сказал секретарь.

Шесть носильщиков доставили хрониста на вокзал и молча удалились. Роберт со своим старым чемоданчиком в руке прохаживался по площади перед крытым перроном, откуда робко выскальзывали последние пассажиры недавно прибывшего поезда.

Свод неба был весь пронизан холодным лунным светом, который смягчал сияние мерцавших звезд. Искусственное освещение редких фонарей растворялось в дымчатом сверкании воздуха.

Роберт усилием воли заставлял себя передвигать одеревенелые ноги и считал шаги, борясь со слабостью. Нет, он не был помешан, умершие — тем более.

Бессонная ночь и последние впечатления давали о себе знать; у него было такое ощущение, будто он весь выпотрошен. Тупое оцепенение овладело им.

— Роберт! — услышал он чей-то голос, в котором звучали радость и изумление. — Ты ли это?

Он остановился и огляделся вокруг. В легкой фигуре, скользившей ему навстречу со стороны перрона, он узнал мать.

— Как это мило, мой мальчик, — сказала она, — что ты ждал меня. Господь еще раз проявил свою милость.

Она смахнула со лба, который светился, как фарфор, белую прядь волос.

— Как я рад тебя видеть, мама! — воскликнул он. — Но разве же здесь я тебя должен был встретить? Я был на пути к тебе.

— Какой чудесный здесь свет! — сказала она с напряженной улыбкой. — Я всю дорогу могла видеть, как он сияет. Ведь я всегда была готова к этому.

Он нежно гладил ее руки.

— А отца я тоже увижу?

— Он находится, — осторожно сказал Роберт, — уже на следующем этапе пути. Каждого из нас всегда отделял от другого отрезок пути. Ты понимаешь?

— Я смирилась, — сказала она, — я со всем научилась смиряться, как это определено на путях господних.

Суровая прелесть тронула ее белоснежное лицо, на котором сказочно проступили черты большой женской красоты. Затем оно снова померкло, стало смертельно пустым. Из маленькой, туго набитой сумочки, висевшей у нее на руке, высовывался потрепанный сборник псалмов.

Когда Роберт сказал ей, что он пока возвращается в бренный мир, она сообщила, что Эрих и Беттина уже совсем взрослые и что Элизабет так нелегко было, когда он уехал.

— Но, — сказал он, — неужели я так долго был в отъезде?

Она робко посмотрела на него.

— Нам так казалось, — проговорила она. — Но тебе виднее. Тем временем в мире произошло много страшного. Зачем люди так жестоки друг к другу? Вот и меня не стало — как сотен и сотен тысяч. Теперь моя душа навечно успокоилась. — Она вздохнула. — Мой дорогой мальчик, — прибавила она.

Когда Роберт вызвался рассказать ей, как лучше сориентироваться в городе, она была тронута, но с поспешностью прервала его.

— Не утруждай себя, — сказала она, — мне не надо руководства, ведь я иду к Богу. — Заметив, что он поморщился, она прибавила: — Конечно, ты знаешь все лучше, но не настаивай на своем.

Он кивнул.

— Когда вернешься, — еще сказала она, — то полей мои цветы на балконе, чтобы они не засохли.

Он обещал.

— А ты, — попросил он в свою очередь, — не забудь потом поцеловать камень Сибиллы, если будут силы.

— Да, да, — услышал он в ответ. Но это прозвучало уже издалека и несколько нетерпеливо.

Сгорбленная фигурка старательно семенила к поблескивающим в лунном свете трамвайным рельсам. Он все еще смотрел ей вслед, хотя она уже растворилась в сумраке ночи. Только когда он вполне убедился, что она не могла его услышать, он, поклонившись, сказал тихо:

— Благодарю тебя за то, что ты меня родила.

Потом он прошел через туннель к безлюдному перрону. Он думал увидеть завистливые взгляды, услышать любопытные вопросы, но немногочисленные служащие железной дороги, несомненно, получили соответствующие распоряжения. Никто не обеспокоил его, даже документы не проверили. Он шагал вдоль состава, который был собран из пассажирских и товарных вагонов разных типов. Он вошел в вагон дальнего следования и не удивился, что был тут единственным пассажиром. Билет был выдан ему до следующей станции. Дальше он решит сам.

 

20

Почти бесшумно длинный состав около полуночи тронулся с места. Колеса глухо стучали, когда поезд медленно пересекал большой мост. Роберт смотрел вниз, на темную ленту реки, которая вяло, как расплавленный свинец, текла в высоких галечных берегах; у склонов глубокого русла вода отсвечивала в лунном свете опаловым блеском. Беловатые клубы пара поползли вереницей мимо окна и заслонили вид.

Роберт, который уже лежал на узкой деревянной полке, растянувшись во весь рост, повернулся на бок и, обхватив руками голову, подтянул согнутые в коленях ноги к животу. Так он, свернувшись, как эмбрион, заснул.

Когда он проснулся, было уже светло. Он приподнялся и, к своему удивлению, увидел за окном зеленую равнину. В небе низко над горизонтом пенились белые кучевые облака с розоватыми краями.

В чемодане он нашел завернутый в бумагу завтрак, который, должно быть, положил заботливый Леонхард. На дне, под бельем, лежал голубой том хроники, его еще вчера листал высокий чиновник из Префектуры. Это было единственное вещественное доказательство того, что пребывание в царстве мертвых не было сном. Листая том с конца, он думал, что теперь сам увидит страницы, исписанные своей рукой, но обнаружил только запись, сделанную Высоким Комиссаром. Он прочел вполголоса:

I saw the Sibyl of Cumae
Said one — with mine own eye.
She hung in a cage, and read her rune
To all the passers-by.
Said the boys: "What wouldst you, Sibyl?"
She answered: "I would die".

Под этими строками были выведены греческие слова:

Σιβυλλα, τι τελειζ; 'Απουαυειυ τελω

— Сибилла, что доводишь ты до конца? — Смерть довожу я до конца.

Роберт еще раз пробежал глазами стихи, магическое звучание которых оставалось непередаваемым, но смысл их он понял: я видел Сибиллу куманскую, сказал некто, собственными глазами. Она была в клетке (имелась в виду вырубленная пещера в скале) и читала свои руны (сидевшая в скале предсказывала) всем, кто проходил мимо. Спрашивали дети: "Что ты хочешь, Сибилла?" Отвечала она: "Я хотела бы умереть".

Роберт закрыл книгу.

Крупные капли ползли и катились по стеклу. Он не отрываясь смотрел на серое чудо дождя. Рядом с железнодорожным полотном раскачивались телеграфные провода. Ландшафт за окном становился все более разнообразным. Бугристая земля, хвойный лес, цепи холмов. Дождь перестал; из-за серого полога облаков брызнули лучи солнца. Молодые клеверовые поля у откоса, зеленые кроны редких берез, стаи птиц в воздухе, тощий скот в огороженных выгонах, бараки из гофрированных листов стали. У Роберта кружилась голова, он закрыл глаза. Поезд двигался неровно, наконец остановился.

Посреди открытой местности был воздвигнут широкий дощатый помост, на котором толпился народ, громоздились ящики, узлы, корзины. Позади помоста было заграждение из колючей проволоки, это напоминало военный лагерь. Перед деревянными бараками пели дети, но голоса тонули в общем шуме. У стволов цветущих фруктовых деревьев сидели нищие музыканты с желтыми повязками слепых. Многие мужчины, еще совсем молодые, передвигались на костылях или с помощью палок; у кого не было ноги, у кого болтался пустой рукав. Медсестры и железнодорожники легко управляли этой равнодушно ожидающей толпой, поддерживая необходимый порядок. Если кто-то не успевал уехать сегодня, то его забирали на следующий день.

Это был не вокзал, не город. Возможно, сборный пункт, приемный лагерь. И означал он первую станцию, на которой Роберт совершал переход в действительность.

Сняли оцепление, и большая группа людей устремилась к вагонам. В купе Роберта скоро набилось полно народу, многие вынуждены были стоять в коридоре. Из своего угла он наблюдал за вошедшими, в большинстве своем оборванными людьми, смотрел, как они размещали свой багаж, хмуро оглядывая друг друга, перекидываясь короткими фразами. Звучали разные наречия.

По-видимому, это была его родина, но он уже не понимал языка, на котором разговаривали эти люди. Многие казались забитыми, затравленными, в то же время пронырливыми и хитрыми. Какая-то брюзгливость исходила от их, они раздраженно фыркали, шипели друг на друга, чтобы не оставаться наедине со своей нечистой совестью.

Он еще не освоился с масштабами, которыми измерялась жизнь. Прошло, может быть, несколько часов, пока поезд снова тронулся.

Напротив Роберта сидела молодая влюбленная пара в потертой выходной одежде; они крепко держались за руки и завороженно смотрели друг другу в глаза. Девушка была сильно надушена. Остальные пассажиры безучастно глядели перед собой, кто-то достал из кармана книжку и погрузился в чтение. Из разговора, который мало-помалу завязался между набившимися в купе людьми, можно было легко установить род занятий и характер попутчиков. Господин с книжкой, к примеру, оказался адвокатом, он хотел обосноваться на новом месте и открыть практику. Другой, в темно-серой куртке с пуговицами из оленьего рога, был в недавнем прошлом офицером. Молодая женщина в трауре рядом с Робертом была вдовой ремесленника; мужчина в рубашке и жилете без пиджака, все время теребивший свой галстук, был уволенным сотрудником музея. Рано поседевшая дама, беспокойно переводившая глаза с одного на другого, пыталась разузнать что-нибудь о своих родственниках, о муже, сестрах и братьях, о дядюшке Натане, о кузинах. Все они были арестованы и пропали без вести.

Она, по ее словам, спрашивала у каждого, кого встречала, и боялась, что ей придется вот так спрашивать теперь всю жизнь.

Поезд ехал.

Когда вдова осведомилась, верно ли, что на следующей остановке их заставят пересаживаться, Роберт сказал, у него, мол, такое впечатление, будто все едут не в том направлении. Взоры присутствующих с любопытством устремились на него. Господин в куртке пристально поглядел на Роберта и заметил, что тот, видно, недавно освобожден и теперь возвращается домой. Роберт обвел глазами компанию.

— Я возвращаюсь из страны, где нет радости.

В таком случае он никуда и не уезжал, возразили ему.

— Из страны ужаса, — сказал он.

Тогда, значит, это здесь, так расценили его слова.

— Из города без надежд, — прибавил Роберт.

Стало быть, он родом из этих краев, заметили ему в ответ, не иначе.

Они пропускали мимо ушей его возражения и охотно рассказывали о себе, о своей судьбе и судьбе родственников и друзей, говорили так, чтобы он слышал, как будто специально предназначали свои слова для него. Они взволнованно описывали, как им удалось избежать смерти и какие ужасы пришлось пережить. Рассказывали о мытарствах беженцев, о голодном существовании, жаловались на беспорядки, сетовали на распущенность и растление, вздыхали о потерянном имуществе, говорили о нужде, о трудном времени, давали свои объяснения всему этому, и каждый, получалось, познал горя и лишений больше, чем другой.

Молодые влюбленные в испуге теснее прижимались друг к другу.

Нужно было бы, сказал Роберт, заметив вопросительные взгляды, устремленные на него, учредить часы упражнений, как это заведено Префектурой в той стране, из которой он возвращается. Они, мол, поддерживают память и способствуют ослаблению чувства собственной значительности во всеобщей судьбе.

На него смотрели сочувственно.

Музейный служащий, подыскивающий себе новую работу, полюбопытствовал, что это за Префектура.

— Она правит в городе за рекой, — сказал Роберт, — который лежит по ту сторону моста.

Но мосты ведь все разрушены, возразил бывший офицер, хотя мысль о часах упражнений, кажется, пришлась ему по душе, значит, где-то еще существует порядок и могут понадобиться униформы.

Они говорили на разных языках.

Молоденькая девушка держала в объятиях своего возлюбленного. "Рассвет наступит", — сказала она, но голос ее звучал неуверенно. Юноша кивнул ей обнадеживающе.

— Я был, — снова заговорил Роберт, — в стране, где развеиваются иллюзии. В городе теней без музыки, без детей, без счастья.

По лицу девушки медленно текли слезы. Юноша поставил на колени патефон в виде чемоданчика, который он снял с багажной полки, и стал проигрывать танцевальные пластинки.

Старая женщина просунула голову из коридора через дверь и сказала сердито: "Этим не прокормишься".

— Кто не зарегистрируется на бирже труда, — заявил адвокат, в то время как юноша менял пластинку, — получит голодную карточку.

Вдова мастерового рассказывала о своем муже.

— Они повесили его за три дня до конца, — сказала женщина.

Она зарыдала.

Игла царапала по пластинке.

Роберт устал от пассажиров. Что двигало этими людьми? Куда они ехали? Среди них царила полная растерянность. Беспомощные существа, не знавшие выхода из тесной клетки их жизни. Она раскачивалась, накренялась, сбивалась с курса. Она загоняла в тупик, заставляла угодничать, толкала на всяческие уловки и ухищрения. Она просила милостыню и мерзла. Скорбела, тосковала, голодала и не насыщалась. Искала и не находила. Болтала, сетовала и лицемерила. Колеса стучали на стыках ей в такт. Двигались они или крутились на месте?

Он смотрел в окно. Огромное небо простиралось над землей. Ах, здесь хоть были облака, которые смягчали немилосердный свет, этот свет, что так долго изматывал его.

— Люди этого еще не знают, — сказал он вполголоса. Он, должно быть, уже давно говорил сам с собой, так что адвокат, который хотя и не был Фельбером, но вполне мог быть им, сказал, обращаясь к другим попутчикам, что господин, мол, фантазирует.

— Я знаю таких симулянтов, — заявил бывший офицер, — но ничего, мы еще доберемся до них.

Он стал насвистывать парадный марш. Роберту сделалось не по себе.

Колеса заскрежетали. Резко — как когда-то трамвай перед площадью с фонтаном — поезд остановился. Пассажирам было велено покинуть вагон и пройти какое-то расстояние пешком, если кто-то хотел сделать пересадку и ехать дальше.

— Мы найдем родину, — сказал юноша, утешая свою возлюбленную, которая последней, вслед за Робертом вышла из купе.

Он споткнулся о развороченные рельсы и зашагал вместе с сотнями других, тащивших свои узлы, мимо вереницы покореженных вагонов и локомотивов по широкой протоптанной песчаной дорожке через поле, к которому примыкали развалины предместья города.

Солнце матово светило из-за тонких облаков. По обе стороны дорожки были протянуты канаты, вдоль которых медленно шли уставшие люди. Плакали дети. Все больше путников отставало и присаживалось на землю. Другие тяжело тащились дальше.

На недавно возведенной железнодорожной насыпи стоял товарный состав, готовый принять людской поток. Роберт влез в один из вагонов для перевозки скота, на полу валялись охапки соломы. Из прежних попутчиков в том же вагоне оказался только господин в куртке, остальных Роберт потерял из виду. Вокруг него были теперь новые люди, с кем ему предстояло ехать дальше. Прошли часы, пока поезд тронулся с места. Через полуоткрытую дверь в вагон проникали воздух и свет.

— Вот этот господин, — сказал бывший офицер, кивнув на Роберта, — утверждает, что едет из города за рекой.

Люди смеялись. От группы новых пассажиров отделилась молодая дама. Она подошла к Роберту и представилась журналисткой и репортером одной из местных газет. Ее интересовал случай. Роберт ограничился общими словами.

— И у вас действительно такое чувство, — спросила женщина, — что вы общались с мертвыми?

— С умершими, — поправил Роберт. Он, мол, и теперь еще не освободился от этого ощущения.

— Типичный синдром заключенного, — сказала журналистка, обращаясь к попутчикам.

Ему, мол, трудно, сказал он, снова привыкать к жизни. В ней, должно быть, многое изменилось.

Она заговорила об ужасах, пережитых в годы войны. Он, по-видимому, просидел в лагере не меньше десяти лет, предположила она.

— Так долго? — сказал он недоверчиво. А ему казалось, что это длилось как один нескончаемый день. Но могло быть и так, как она говорит. В кснце концов он вынужден был признаться, что потерял всякое чувство времени.

— А нет ли у вас при себе каких-либо фотографий, сделанных во время путешествия? — поинтересовалась журналистка.

Он отрицательно покачал головой.

— Жаль, — сказала она, — все-таки было бы какое-то доказательство.

— О городе за рекой, — сказал он, — все подробно записано в книге, которую я везу с собой.

Когда она попросила показать книгу, он сказал, что все слова еще надо обвести чернилами. Это, мол, подтверждение предвосхищенной реальности.

Она сочла его лгуном. Никаких материалов, посетовала она, ничего, что можно было бы поместить, к примеру, в серии статей "Новая Винета" или "Вести с Фалунских рудников".

Но она попробует, сказала журналистка, сделать небольшое интервью. Она, мол, подписывает свои репортажи именем Беттина. Он вздрогнул при упоминании имени, которое носила его дочь. Ведь и она теперь была взрослой. Правда, внешнего сходства с ней он не находил. Журналистка сказала, что одинаковые имена часто встречаются и молодые девушки все очень похожи друг на друга, что же касается ее отца, то он давно умер.

Его спокойный взгляд смущал ее. Когда поезд на повороте замедлил ход, она проворно выпрыгнула из вагона.

Эта девушка не была его дочерью, он не сомневался в этом. Но она могла быть его дочерью, он встретил ее, чтобы окончательно понять, что он должен вернуться к своей семье, как заблудший отец.

Поезд вяло тащился по его стране.

— Нетерпимое положение, — хмуро пробурчал бывший офицер; он использовал всякую возможность, чтобы выказать свое недовольство, он был как губка, насыщенная недовольством.

Чьи-то искусные руки смастерили две скамьи в другой половине вагона. В стене было вырублено четырехугольное отверстие вроде оконца. В теперешние времена ничего не оставалось делать, как только обустраиваться по-домашнему всюду, где было можно. Группа колонистов в качестве переселенцев и мастеровых искала счастья. Роберт сошелся с ними.

Поезд то стоял, то ехал.

— Мы строим новую жизнь, — сказал один делегат, ехавший на съезд. Какой-то художник нарисовал оптимистические транспаранты. Рыжеволосый прокурист, прежде работавший на камвольной фабрике, занимался теперь тряпьем. Надо, мол, переучиваться с учетом нищеты, говорил он.

В соседнем вагоне разместилась труппа бродячих актеров. Когда люди смотрели на красивые костюмы, они говорили, подталкивая друг друга, что те показывают им жизнь.

Ландшафт, как декорации на заднем плане, проплывал мимо вагона.

К вечеру поезд остановился. Ночью — так сообщили — транспорт стоит. Пассажиры повылезали из поезда и расположились на узкой полосе между железнодорожными путями и откосом. Сбились в группы. Дети пошли собирать хворост и щепки. Женщины принесли воды из колодца с одного сгоревшего крестьянского подворья. Несколько человек ходили к снабженческому вагону за продовольствием. Среди них был и Роберт. Над горизонтом нависли тяжелые тучи. Переход от сумерек к ночи происходил постепенно, не так, как в городе за рекой, над которым небо всегда оставалось неизменным, одного цвета. Краски земли радовали Роберта.

Большинство пассажиров ночь провело в вагонах. Спали на полу, на охапках соломы, ворочаясь с боку на бок. Все поднялись, едва забрезжил рассвет.

Прокурист обнаружил, что у него стянули сапоги прямо с ног. Как человек сметливый и расторопный, он быстро обменял свою порцию супа, который раздали пассажирам, на пару деревянных сабо. Позже, когда поезд уже тронулся, заметили, что отсутствует господин в куртке. Поговаривали, что его (он ночевал не в вагоне) убили.

Пополудни с поезда сошла группа колонистов, чтобы примкнуть к колонне фургонов, которая тянулась вдоль опушки сосновой рощи. Роберт увязался было вместе с ними, но его сочли лишним. И он остался. Зато один из колонистов уступил ему свой гамак. Бывший архивариус подвесил его в углу вагона, который он себе облюбовал.

На следующий день поезд был остановлен на свободном перегоне. Молодым мужчинам и женщинам вручили в руки кирки и лопаты и погнали их на уборочные работы сроком на неделю в одно из близлежащих селений — расчищать завалы развалин и мусора. Никакие протесты не помогли. Только ловким пройдохам удалось отвертеться от работ за пачку табака, которую каждый из них вовремя сумел подсунуть лицам, руководящим работами. Остальные же, застигнутые врасплох, зашагали к месту назначения.

Другие люди заполнили вагоны. Ночью Роберт спал в гамаке. Ему это очень нравилось.

Все реже возникало у него искушение присоединиться к какой-нибудь группе, выходившей на той или иной станции. Сначала он, правда, думал, что прямиком направится к своему прежнему месту жительства. Но уже встреча с журналисткой, назвавшейся Беттиной, поколебала его в этом намерении. Вообще-то он и раньше думал, что оставляет город за рекой не для того, чтобы возвращаться к прежней жизни. Слишком глубоко он был втянут в это существование вне времени, чтобы находить удовольствие в мгновенном, временном. Это был не сон, который можно было разом стряхнуть с себя, не развлекательное путешествие, из которого возвращаются домой, назад, в бюргерское общество.

Мог ли он появиться перед Элизабет и сказать: "Вот я и вернулся!" Могла ли она постигнуть непостижимое! Тут были бы обязательно слезы, а то и немые упреки, ревность, затаенное страдание. Беттина теперь, возможно, служит в какой-нибудь конторе. Эрих, наверное, занялся сельским хозяйством. Я не вернулся, Элизабет, меня здесь вовсе нет, я получил только отсрочку у Сибиллы, дополнительное время, я не знаю, в чем состоит задача, я больше не ваш, старый дом не мой.

Лучше было оставаться исчезнувшим, пропавшим без вести, как прежде. Так было правильнее. Промежуточное царство не отпускало его. Обустроиться в этом вагоне, все время ехать, все время быть в дороге — это больше теперь для него подходило. Невозможно было продолжать жизнь от той точки, на которой он когда-то остановил ее, и делать вид, будто ничего за это время не случилось. Где-то осесть, укорениться, на прежнем ли месте, на новом — это было не для него. Хорошо, что бывали остановки, не только ночью, когда вообще движение останавливалось, но и днем, когда вагон отводился на запасный путь и проходили часы, а то и день-другой, пока его не прицепляли к новому составу; так он имел время предаться размышлениям, побродить, побыть наедине с природой в разные сезоны года и знать, что дорога не кончается, что еще предстоит путь, дальше и дальше.

Роберт ехал по своей стране. Новый день — новый отрезок пути, новая местность, новая земля. Равнина, болота, степь, горы и долы, реки и озера, поросшие лесами округлые вершины холмов. Он ехал. Снова и снова огромные кладбища с покосившимися крестами, вырубленные леса, развалины, кучи щебня и битого кирпича. Покореженные фабричные корпуса, жалкие бараки, переполненные квартиры. Среди завалов кучки людей, сидящих на корточках и тупо смотрящих перед собой. Руины, ничейная земля. Серые толпы бесприютных, армии нищих, которых гнали от дома к дому. Бродяги, мародеры, разбойники.

Порой ему казалось, что земля кругом больна, что жизнь напоминает разоренные опустелые корпуса бесконечного госпиталя, в которых никто уже не может найти свою койку.

Обрубки стволов в человеческий рост, как брошенные костыли, чахлая трава, серые лишайники на голых суках. Заросли осин и берез, насквозь пронизанные лучами солнца.

Деревеньки проплывали мимо вагона, подобно оазисам посреди всеобщего запустения и разорения. Согнутые спины стариков, возделывающих поля. Ребятишки провожали взглядами поезд, изредка кто-нибудь махал вслед рукой. Процессии с молебнами о пропавших без вести, голодные походы безработных. Большие города, очаги разрушения, оставались в стороне. Остановки делались обычно на открытой местности, вблизи небольших населенных пунктов или в предместьях старых городов.

Пыль лета уже легла на кроны деревьев. Вода в прудах подернулась ряской, и по ночам дул теплый ветер. Колосились поля. Гомон птиц будил его по утрам. Он не мог наслушаться их свиста и щебетания, не мог насладиться голосами живой природы, стрекотанием и жужжанием, шелестом деревьев, плеском воды в озерах и речках, шумом дождя, звоном капели.

Время от времени отдельные вагоны отцепляли, оставляли стоять на разъездах по нескольку дней кряду, потом присоединяли к новому составу. Уже давно считалось, что товарный вагон, в котором обретался Роберт, как бы принадлежал ему, и он никем больше не занимался. Мало-помалу он приспособил его для жилья, поставил там стол и умывальник, постелил несколько циновок взамен прежней соломенной подстилки. Деревянный ящик приспособил для хранения посуды и запаса пищи. Нашлась железная печка с плитой, дымоходом служила изогнутая труба, которая через отдушину в крыше выводилась наружу. Уголь он доставал на паровозе. Даже одеяло он сумел раздобыть. Гамак весело покачивался в углу. Больше он ни в чем не нуждался. Это было великолепное путешествие через жизнь, не обремененную имуществом.

Обслуживающий персонал поезда скоро узнал о нем, таинственном пассажире, который, как говорили, ехал из далекой страны, лежавшей на краю света, из Индии, может быть, из Китая. Власти не чинили ему никаких препятствий, позволяя жить в товарном вагоне. У него не требовали ни объяснений, ни документов. В высших инстанциях как будто даже одобряли, что вот есть такой-то, который не претендует на законное утверждение, на иммиграцию, на свидетельство о гражданстве, не просит постоянного жилья, не притязает на городскую квартиру. Его считали неким чудаком, дервишем, странником, современным путешествующим святым. О странном этом явлении скоро заговорили в народе, сложилась даже своего рода легенда о Роберте-Странствующем, как прозвали его. Люди рассказывали друг другу то и это — к примеру, что он-де имеет волшебную книгу, которая будто бы написана таинственными чернилами, невидимыми для постороннего глаза, что он терпеливо выслушивает всякого, но делает это иначе, чем обычные духовники, дружелюбнее и с большим пониманием. Говорили также о том, что он знает средство от страха перед смертью.

Слух о нем прошел по многим землям, и стали стекаться к нему люди из окрестностей, когда поезд останавливался вечером или его жилой вагон отводился на несколько дней на запасный путь. В иных местностях, в Швабии например, его специально ожидали. Люди шли из деревень со своими заботами, нуждами, сомнениями. Они хотели знать, как устроена жизнь в чужих краях — справедливо или нет, с бедами или радостями, с надежным ли будущим или неопределенным. Являлись и просто любопытные. Роберт-Странствующий, мягко, ненавязчиво разъяснял. Говорил он немного. Подбрасывал ту или иную мысль, которую вызывали в памяти Перкинг или Мастер Магус; самонадеянные оставляли его слова без внимания, чуткие слушали, принимая как пищу. Он умел легко повернуть от частного к общему, от сиюминутного к вечному. Поскольку он отклонял все приглашения, то стекавшиеся к его вагону люди оказывали ему всяческие знаки внимания. Помогали ему довольствием, снабжали бельем, табаком, а иногда каким-нибудь напитком, что было редкостью в нынешние времена.

И так повелось, что вокруг него, где бы он ни делал остановку со своим вагоном, собиралась кучка людей. Он садился в открытых дверях на полу, свесив ноги, слушающие же располагались напротив него, на пригорке возле железнодорожного полотна. Если неподалеку оказывалось озеро, то он прогуливался вместе с ними по берегу в камышах или по лесной поляне.

В самом вагоне, который со временем перестали прицеплять к пассажирским составам, а прицепляли чаще к товарным, компания каждый раз новых людей собиралась только во время дождя или в холодные дни. Часто Роберт ограничивался тем, что зачитывал вслух отдельные сцены или эпизоды из своей книги, воздействуя на слушаюших самим содержанием образов и картин. Иной раз люди молча расходились после чтения, иной раз сообща обсуждали события, о которых он читал. Самым волнующим было то, что слушающие, чем больше они узнавали о царстве умерших и мертвых, все больше проникались доверием к собственной жизни.

Уже осенью первого года его путешествия по стране, когда он очутился на морском побережье, глубокая синева неба все чаще будила в нем воспоминание о мире мертвых. Зиму он почти всю провел в одиночестве. Под нависшими серыми облаками он думал нередко, что едет к Сибилле. Он вел с ней разговор. "Ты еще смотришь за туманами, матушка Забота?" — кричал он, глядя вдаль, на снежную равнину. "Посылай мне свои мысли", — просил он. В падающих снежных хлопьях ему чудился ответный голос. "Если бы на свете не было смерти, — слышал он тягучий речитатив Анны, — то жизнь бы прекратилась". Мороз трещал. "Я еду", — сказал он про себя. С шумом вспорхнула стая ворон.

Весной, когда колесивший по стране Роберт-Странствующий приближался к красной земле Вестфалии, вокруг него снова стали собираться люди, с каждой остановкой их круг ширился. Приходили старики, хотевшие послушать о "преддверии смерти", как иногда называли его рассказы, но чаще шли молодые люди, обычно в вечерние часы. Учителя, устроители профсоюзов, мелкие служащие, студенты, колонисты, техники, химики, машиностроители, учащиеся обоего пола. Неизгладимое впечатление оставлял у слушающих каждый раз образ парящих в бесконечном пространстве весов, чьи чаши со светом и мраком, находившиеся в непрерывном движении, измеряли поступки и помыслы людей.

Часто ему задавали вопрос: в чем он видит смысл жизни после всех испытаний? Он мог бы ответить так: смысл в превращении, в ежечасном превращении, ежедневном, в годичных кругах, в ритме столетий, эпох, веков. Но, помня о великом молчальнике, Великом Доне, он оставлял без ответа этот вопрос и предоставлял каждому внести своей судьбой вклад в целое, под которым он понимал космический порядок вещей. Превращение было законом. Превращение из одного состояния в другое: твердого в жидкое, жидкого в твердое, радости в боль и боли в радость, камня в пыль и пыли в камень, материи в дух и духа в материю, смерть превращалась в жизнь и жизнь в смерть.

В те годы, когда архивариус и хронист города за рекой должен был отправиться в странствие по земле, у многих людей Запада изменились взгляды на жизнь и их сознание освоилось с новой шкалой жизненных ценностей; но эти изменения лишь настолько были связаны со знанием Роберта, насколько образы его мира за пограничной рекой соответствовали картинам его времени.

Нельзя сказать, что он делал это по собственной воле, когда рассказывал о том, что увидел у умерших и услышал от высоких хранителей мира. И даже его решение ездить с места на место, от земли к земле было всего лишь формой исполнения заклинания Сибиллы: с улыбкой протягивать нить жизни. Кто знает, быть может, он с радостью поменял бы свою участь отрекающегося на поцелуй живой Анны.

Говорили, что Роберт, если он был уверен, что его не подслушивают, громко распевал. Глубокой ночью или под стук колес, катившихся по рельсам, он пел, стоя в открытых дверях вагона и широко раскинув руки. Слова и мелодия как будто рождались на ходу, лились из сердца. Может быть, в нем звучал голос готовой умереть жизненной силы, нескончаемого бытия, которое на мгновение вдохнула в него, взмахнув своим покрывалом, Майя.

В одной горной долине он сделал привал; рассказывали, что его видели, перед тем как он снова сел в поезд, на маленьком кладбище одной из окрестных деревенек. Заросшие травой и полевыми цветами могильные холмики, на плитах имена альпинистов, погибших в разное время в горах. Родился — умер. Там же, в стороне от ухоженных могил, он нашел и могилу Анны. Он сидел на земле и гладил рукой листья буйно разросшегося клевера. Потом долго пересыпал в ладонях рассыпчатый песок, устремив взгляд на горные вершины, чьи контуры четко вырисовывались вдали на фоне прозрачного воздуха.

— Она была нездешняя, — услышал он голос старой женщины, которая уже давно наблюдала за Странствующим. Когда он поднял глаза, старуха осенила себя крестным знамением.

— Ее и нет здесь, — приветливо сказал он.

Но старуха, повязанная платком, уже была далеко и не могла расслышать его слов.

Он медленно спускался под горку, по луговой тропе, которая вилась по откосу и выводила к станции. По склонам пеленами стлался туман, обволакивал его, словно хотел поймать в свои дымчатые сети. Шуршал низкорослый лес. Он приостанавливался, вслушиваясь в порывы ветра, в его шелесте чудился ему шепчущий речитатив далекого голоса. Облака пенились над горной грядой.

— Кто услышит голос туманной женщины, — сказала старуха, поджидавшая его на перекрестке дорог недалеко от деревни, — того она заберет.

— Я знаю, — сказал он и, тихо засмеявшись, ударил несколько раз перчатками по воздуху.

Мысли Сибиллы, которыми он проникся в своем земном странствии, заполняли не только его существо, к ее тайне, теперь он это хорошо чувствовал, приобщались постепенно и другие люди.

 

Он большими шагами пробежал остававшийся отрезок дороги до поезда, стоявшего на железнодорожных путях, и только вскочил в свой вагон, как блеснули первые молнии. Стоя в дверях, он смотрел на вечные знаки элементов.

Когда поезд тронулся, он высунулся наружу и крикнул на прощание: "Действительность есть величайшее чудо".

Поезд из гор, где еще бушевала гроза, медленно выехал на низменную равнину. Он вез дерево, тару и скот. Что-то сгружали по дороге в большие бетонированные склады, что-то везли дальше. Краны поднимали грузы, пар с шипением вырывался из машин. На станциях мелькали красочные плакаты. Люди бранились, люди балагурили. Транспорт уже не останавливался по ночам.

На пути встречались старые знакомые города, огороды зеленели, цвели сады. Мелькали кварталы новых застроек. Беженцы и бродяги оседали там и здесь, находили скромную работу. Как ни будничны были картины дня, они не могли заглушить колдовство ночей. Души умерших приходили к людям во сне, они предостерегали и мучили; сторожили они и сон Роберта, когда он лежал в своем вагоне, положив пожелтевший том хроники под подушку. Ему чудилось, что он снова видит золотые весы, как видел их в последний вечер с террасы Префектуры, и чаша света как будто ярче светилась теперь. Так он лежал, умиротворенный, и остался лежать однажды утром, когда на станции выкрикнули название его родного города. Казалось, что он ездил все время по кругу и вот теперь круг замкнулся. Маневровый локомотив вдвинул вагон Роберта в крытый застекленный перрон, где его прицепили к стоявшему в ожидании отправления составу.

На платформе перед вагонами стояли кучками люди с цветами и венками. Несколько человек в темной одежде подошли к полуоткрытой двери его вагона. Роберт приподнял голову и увидел своих детей, Эриха и Беттину. Позади них стояли Элизабет и некий господин, это был, если он не ошибался, профессор Мертенс, хирург, муж Анны. Лица остальных расплывались. Но он разглядел, что Беттина держала на руках ребенка и Эрих тоже держал одного за руку. Дети весело теребили цветы. Когда Эрих поднял своего ребенка вверх, чтобы ему было видно, тот радостно вскричал от избытка чувства жизни. Взрослые, не отрывая глаз, потерянно смотрели в открытую дверь вагона. Только Роберт хотел приподняться, как внезапная острая боль пронзила насквозь левую часть груди, это было похоже на ощущение, какое он временами испытывал в царстве мертвых, но теперь сердце у него трепыхалось так беспокойно и с такой силой, что, казалось, от его ударов готова была лопнуть грудь. Это было уже не временное ощущение, это было последнее и настоящее.

— Где я? — прошептал он беззвучно.

Он схватился за сердце, и голова его резко откинулась назад. Элизабет как будто хотела что-то сказать, но только прижала платок к губам. Потом в приоткрытую дверь всунули венки и цветы. Перед тем как сборный состав тронулся, дверь сама задвинулась. Когда поезд плавно выехал из крытого стеклянного перрона, Роберт какое-то время еще мог видеть сквозь стены глядевшую вслед вагону группу людей на перроне, которая становилась все меньше и меньше.

Протокол его страшной секунды уже был написан.

Когда поезд въехал на большой мост через реку, он подошел к окну. В то время как его вагон медленно пересекал реку, он бросил стопку листов вниз под мост, в руках у него еще оставалась голубая обложка тома. Листы разлетелись в воздухе, потом опустились в мутные струи реки, где постепенно распались.

Тем временем Странствующий уже сошел на конечной станции. Он шагал, один из многих, в сумеречном свете раннего утра навстречу городу, который казался ему удивительно знакомым, только он не помнил, что однажды уже был здесь.

 

OCR: Попов Петр, tiav@email.su, ноябрь 2005
Spellcheck: Ольга Амелина, Библиотека драматургии, ноябрь 2005




Hosted by uCoz